Джон Фаулз - Волхв
— Подводная часть Петрокарави весьма любопытна. Вот увидите.
— А у Бурани, по-моему — надводная. — Я поравнялся с ним. — Ночью я слышал пение.
— Пение? — Но он ни капли не удивился.
— Пластинку. Никогда не переживал подобных ощущений. Отличная идея.
Не отвечая, он сошел в лодку и снял с мотора крышку. Я отвязал конец от железного кольца, вделанного в бетон, присел на причале, наблюдая, как он копается в моторе.
— У вас что, динамики в лесу?
— Я ничего не слышал.
Я повертел трос в руке и усмехнулся.
— Но я-то слышал, вы же знаете.
Он поднял голову.
— С ваших слов.
— Вы не сказали: ну надо же, пение, какое пение? А именно это было бы естественной реакцией.
Он нетерпеливым жестом пригласил меня в лодку. Я спустился туда и сел на скамейку напротив него.
— Я просто хотел сказать спасибо, что вы устроили мне такое необычное развлечение.
— Я ничего не устраивал.
— При всем желании не могу в это поверить.
Мы не сводили друг с друга глаз. Красно-белая обтягивающая кепка над обезьяньими глазницами придавала ему вид циркового шимпанзе. А вокруг ждали солнце, море, лодка, ясные и простые. Я продолжал улыбаться; но он не отвечал мне улыбкой. Словно, упомянув о пении, я допустил бестактность. Он наклонился, чтобы установить ручку управления.
— Дайте помогу. — Я взялся за ручку. — Я совсем не собирался вас сердить. Больше ни слова об этом.
Я присел, готовясь запустить мотор. Вдруг он положил ладонь мне на плечо.
— Я не сержусь, Николас. И не прошу вас верить. Прошу лишь делать вид, что верите. Так вам будет легче.
Как странно. Быстрый жест, легкое движение лицевых мышц, изменение тембра голоса — и между нами вновь возникло напряжение. С одной стороны, я понимал, что он готовится к некоему фокусу, вроде фокуса со свинцовой костью. С другой — что он наконец проникся ко мне хоть какой-то теплотой. Устанавливая винт, я подумал, что ради этого готов играть роль шута; только бы не стать шутом на самом деле.
Мы развернулись к выходу из залива. Шум мотора мешал говорить, и я стал разглядывать разбросанные по дну на глубине пятидесяти-шестидесяти футов бледные каменные плиты, усеянные морскими ежами. На левом боку Кончиса виднелись два сморщенных рубца. Следы пуль, прошедших навылет; на правом плече — еще один давний шрам. Я решил, что он заработал их на второй мировой, когда его расстреливали. Он сидел и правил, щуплый, как Ганди; но в виду Петрокарави привстал, ловко прижимая румпель к загорелому бедру. Годы пребывания на солнце сообщили его коже оттенок красного дерева, каким щеголяли местные рыбаки.
Островок поразил меня огромными спекшимися утесами, невероятно, чудовищно гладкими. Вблизи он оказался гораздо больше, чем могло представиться с Фраксоса. Мы бросили якорь ярдах в пятидесяти от берега. Он протянул мне маску и трубку. В ту пору в Греции они не были распространены, и я ими никогда не пользовался.
Ласты Кончиса медленно, с остановками месили воду чуть впереди. Внизу раскинулся каменистый ландшафт. Меж гигантских глыб парили и перемещались рыбьи косяки. Плоские рыбы, посеребренные, чиновные; стройные, стреловидные; зеркально симметричные, тупо выглядывающие из ямок; голубые с искрой, на мгновение зависающие в воде; красно-черные, порхающие; лазурно-зеленые, вкрадчивые. Он показал мне подводный грот — тонкоколонный неф, полный прозрачно-синих теней, где, словно в забытьи, плавал крупный губан. С той стороны островка скалы резко обрывались в гипнотическую, глубокую синеву. Кончис высунул голову из воды.
— Вернусь, пригоню лодку. Подождите тут.
Я поплыл вдоль берега. За мной увязался косяк серо-золотых рыбок, несколько сотен. Я поворачивал — они поворачивали следом. Я плыл вперед — они не отставали; их настырное любопытство было чисто греческим. Потом я улегся на каменную плиту, вода у которой нагрелась, как в ванне. На плиту легла тень лодки. Углубившись в расселину меж валунами, Кончис насадил на крючок белую тряпочку. Я, как птица, парил в воде, наблюдая за осьминогом, которого тот собирался подманить. Вот извилистое щупальце подползло и схватило наживку, за ним — другие, и Кончис принялся умело вытягивать осьминога из воды. Я сам практиковался в ловле и знал, что это не так просто, как можно подумать, глядя на деревенских мальчишек. Осьминог неохотно, но продвигался, лениво клубясь, конечности этого пожирателя утопленников, оснащенные присосками, вытягивались, стремились, искали. Вдруг Кончис поддел его острогой, перевалил в лодку, полоснул по брюху ножом и мгновенно вывернул наизнанку. Я перекинул ногу через борт.
— Я поймал их тут тысячу. Ночью в его нору залезет новый. И так же быстро пойдет на приманку.
— Бедняга.
— Как видите, действительность не имеет большого значения. Даже осьминог предпочитает иллюзию. — Ветхое полотно, от которого он отодрал «наживку», лежало перед ним. Я вспомнил, что сейчас воскресное утро; час проповедей и притч. Он оторвался от созерцания чернильной лужицы.
— Ну и как вам нижний мир?
— Невероятно. Будто сон.
— Будто человечество. Но явленное средствами, какие существовали миллионы лет назад. — Швырнул осьминога под скамейку. — По-вашему, есть у него бессмертная душа?
Отведя взгляд от клейкого комочка, я наткнулся на сухую улыбку. Красно-белая кепка чуть сбилась набок. Теперь он был похож на Пикассо, притворяющегося Ганди, который, в свою очередь, притворяется флибустьером.
Он поддал газу, и мы рванули вперед. Я подумал о Марне, о Нефшапели; и покачал головой. Он кивнул, поднял белое полотнище. Зубы и те блестели как поддельные, слишком гладкие в ярком солнечном свете. Глупость — дорога к смерти, говорил весь его вид; а я, смотрите-ка, выжил.
23
Мы пообедали под колоннадой, по-гречески, без затей: козий сыр, салат из яиц и зеленого перца. В соснах вокруг пиликали цикады, за прохладным навесом утюжил землю зной. На обратном пути я еще раз попытался прояснить ситуацию, с напускной беззаботностью спросив о Леверье. Он помедлил и взглянул на меня с унынием, сквозь которое брезжила усмешка.
— Значит, этому теперь в Оксфорде учат? Читать книгу с конца?
Ничего не оставалось, как улыбнуться и отвести глаза. Хотя ответ не утолил мое любопытство, он бросил мне новый вызов, и тем самым наши отношения вступили в очередную стадию. Косвенным образом — а к таким околичностям я понемногу привыкал — мне польстили: при моем-то уме не догадаться, в какую игру со мной играют! Я, конечно, понимал, что с помощью этой древней как мир лести старики управляют поведением молодых. Но устоять перед ней не мог; так подкупают в книгах избитые сюжеты, примененные с толком и к месту.
За едой мы обсуждали подводный мир. Кончис воспринимал его как огромный акростих, как лабораторию алхимика, где каждая вещь обладает магическим смыслом, как запутанную историю, над которой ломаешь голову, расшифровываешь, следуя собственному наитию. Естествознание было для него чем-то сокровенным, поэтичным; школьным учителям и шутникам из «Панча» тут нечего делать.
Поев, он встал из-за стола. Ему надо пойти к себе и отдохнуть. Увидимся за чаем.
— Чем собираетесь заняться?
Я открыл старый номер «Тайма», лежавший под рукой. Меж его страниц покоилась брошюра XVII века.
— Еще не прочли? — сделал удивленное лицо.
— Сейчас и возьмусь.
— Хорошо. Это раритет.
Вскинув руку, он скрылся в доме. Я пересек гравийную площадку и побрел через лес в восточном направлении. Покатый склон сменился откосом; ярдов через сто дом заслонила невысокая скала. Я очутился на краю глубокой лощины, заросшей олеандрами и колючим кустарником, что круто спускалась к частному пляжу. Сел, прислонился к стволу и углубился в брошюру. Кроме предсмертной исповеди Роберта Фулкса, священника из шропширской деревушки Стентон-Лэси, в ней содержались сочиненные им письма и молитвы. Ученый муж, отец двоих сыновей, в 1677 году он завел себе малолетнюю любовницу, а ребенка, родившегося от этой связи, убил; за это его и приговорили к смерти.
Чудесный, энергичный стиль, каким писали в Англии до Драйдена, в середине XVII века. Фулкс «достиг вершин беззакония», хоть и сознавал, что «священник есть Зерцало народное». «Оборите василиска», — взывал он из своего узилища. «В глазах закона я труп» — но он отрицал, что «тщился надругаться над девятигодовалой девою»; ибо «у смертных врат клянусь, что повинны в содеянном лишь ее очи и длани».
Я прочел сорокастраничную брошюру за полчаса. Молитвы пропустил, но согласился с Кончисом: этот текст убедительнее любого исторического романа — живее, богаче, человечнее. Я запрокинул голову и сквозь путаницу ветвей вперился в небо. Как удивительно, что рядом лежит старинная брошюра, обломок ушедшей Англии, затерявшийся на этом греческом острове, в сосновом лесу, на языческой земле. Закрыв глаза, я стал наблюдать за плоскостями теплого цвета, наплывавшими, когда я сжимал или расслаблял веки. Потом я уснул.