Жорж Санд - Жак
— Скажи, ты считаешь меня способным на подлость?
— Нет, — тотчас ответила я и поднесла его руку к своим губам.
— А на предательство?
— Нет, нет! Никогда.
— Ну, а на что-нибудь другое недоброе? Ведь ты же заподозрила меня в чем-то нехорошем, — добавил он, устремив на меня проникновенный свой взгляд, которому я не могу противиться.
— Ну что ж, да! — ответила я смущенно. — Я тебя обвинила в неосторожности.
— Объясни, — сказал он.
— Нет, — ответила я, — дай мне клятву, и я навеки буду спокойна.
— Клятву? Между нами? — сказал он укоризненным тоном.
— Ах, ты же знаешь, что я слабая! — воскликнула я. — Ко мне надо относиться снисходительно. Пусть твоя гордость не возмущается, смягчись, прошу тебя! Поклянись, что никогда ты не любил эту молодую женщину и уверен, что никогда не полюбишь ее!
Жак улыбнулся и попросил, чтобы я продиктовала ему точный текст клятвы. Я потребовала, чтобы он поклялся своею честью и нашей любовью. Он согласился без спора и кротко спросил, довольна ли я. Тогда я поняла, что совершила безумство, мне стало очень стыдно и страшно, что я оскорбила его; но он успокоил меня и словами и ласками. Теперь я даже думаю, что хорошо сделала, поговорив с ним откровенно и признавшись без ложного стыда в своих опасениях. Достаточно было несколько слов объяснения, и спокойствие навсегда вернулось ко мне; теперь я без малейшего неудовольствия приму эту женщину, его друга. Если бы я, не опасаясь, говорила бы ему все, что приходит мне в голову, в сумасшедшую мою голову, быть может, мы никогда и не страдали бы. После нашего разговора я чувствую себя такой счастливой и спокойной, какою уже давно не была. Я ужасно благодарна Жаку за его снисходительность ко мне, за то, что он согласился для моего успокоения дать клятву, которую я и сама считаю теперь поистине ребяческой, но без которой, возможно, пришла бы сейчас в отчаяние.
А в общем, Жак относится ко мне то как к младенцу, то как к вполне зрелому человеку, воображая, что я должна понимать его с полуслова и никогда не давать неразумных истолкований его словам. Если же он заметит, что у меня так не получается, он считает ошибку непоправимой и с каким-то оскорбительным презрением оставляет меня в моем заблуждении, вместо того чтобы сказать несколько слов, которые сразу же исцелили бы меня. Жак слишком хорош для меня, вот что несомненно, и он не умеет скрывать от меня свое превосходство; он знает, как утешить мое сердце, но не желает щадить мое самолюбие. Я чувствую, в чем должна быть ему ровней, и знаю, что как раз этого мне недостает. Ах, как участь моя отлична от той, какую я видела в мечтах! Ни надежды мои, ни опасения не оправдались. Жак в тысячу раз выше моих надежд; я и понятия не имела, что у человека может быть такой великодушный, такой спокойный, даже бесстрастный характер; но я ждала радостей, которых не нахожу близ него, ждала больше непосредственности, откровенности и товарищеского отношения. Я считала себя равной ему, а этого нет.
XXXI
От Жака — Сильвии
Кажется, Фернанда радуется сейчас своим ребячествам; сначала она стыдилась их, скрывала; щадя ее гордость, я притворялся, будто не замечаю их; теперь она простодушно выказывает их, сама смеется над ними и почти ими хвастается; я дошел до того, что полностью подчиняюсь им и обращаюсь с ней как с десятилетней девочкой.
О, если бы мне самому было на десять лет меньше, я попытался бы доказать ей, что она не только не движется вперед в своей внутренней жизни, а идет вспять и, стараясь устранить малейшие тернии со своего пути, теряет время, в течение которого могла бы проложить себе новую дорогу, красивее и шире прежней; но мне боязно разыгрывать роль педанта-наставника — я слишком стар и потому f не рискую взяться за нее. На днях я говорил с нею о тебе и о своем желании пригласить тебя к нам на некоторое время; она тотчас принялась расспрашивать, сколько тебе лет, хороша ли ты собой, а в конце концов взяла с меня торжественную клятву, что у меня никогда не было к тебе иных чувств, кроме братских. Она не нашла в своем сердце, в своем уважении ко мне достаточно сильной защиты от этих жалких подозрений; она считает меня способным унизить ее и довести до отчаяния себе на потеху! Целый день она предавалась этим страхам, а когда я принес клятву, которую она требовала, все опасения исчезли, и она вполне довольна. Увы! Все женщины, кроме тебя, Сильвия, похожи друг на друга. Я кротко выполнил требование Фернанды, но мне казалось, будто я перечитываю одну из читанных и перечитанных глав в книге жизни.
А до чего ж нелепа и однообразна эта жизнь, с виду столь бурная, столь разнообразная и столь романтическая! Все события в жизни человеческой отличаются друг от друга лишь кое-какими обстоятельствами, а сами люди — некоторыми чертами характера; но вот мне тридцать пять лет, а мне так же одиноко и грустно среди людей, как и в начале моего пути: я жил напрасно. Я никогда не находил согласия и сходства между собою и прочими людьми. Моя это вина или вина моих ближних? Неужели я сухой человек, начисто лишенный сердца? Может быть, я не способен любить? Или у меня слишком много гордости? Мне кажется, никто не любит более самоотверженно и страстно, чем я; мне кажется, что моя гордость готова всему покоряться и что моя любовь выдержит самые страшные испытания. Стоит мне оглянуться на прошлую свою жизнь, я вижу в ней лишь самоотречение и жертвы; почему же там столько опрокинутых алтарей, столько руин, такое ужасное мертвое молчание? Что сделал я преступного? Почему стою в одиночестве среди обломков всего, что считаю своим достоянием? Неужели обращается в прах все, к чему я приближаюсь? Но ведь я ничего не разбил, ничего не осквернил; я молча прошел мимо лживых оракулов, я покинул кумиры, обманувшие меня, и не начертал проклятие им на стенах храма. Кто более смиренно, более спокойно, чем я, уклонялся от поставленной для меня западни? Но истина, за которой я следовал, потрясала своим сверкающим зеркалом, и пред нею падали преграды лжи и обольщений; сломанные и разбитые, как идол Дагона пред лицом истинного Бога; я шел и, оборачиваясь, бросал назад печальный взгляд, говоря себе: «Неужели нет в жизни ничего верного, ничего прочного, кроме этого божества, которое идет впереди меня, все разрушая на своем пути и нигде не останавливаясь?».
Прости мне мои грустные мысли и не думай, что я намерен отступиться от своей трудной задачи — более чем когда-либо я с твердостью принимаю жизнь. Через два месяца я буду отцом; надежда эта не преисполняет меня юношескими восторгами, но я принимаю это высокое благодеяние небес сосредоточенно, как человек, понимающий свой долг. Больше я не принадлежу себе, я больше не позволю своим мыслям идти в том направлении, какое они зачастую’ принимали; не буду также предаваться ребяческой радости и честолюбивым мечтаниям иных отцов, строящих радужные планы о будущем своего потомства: я знаю, что дам жизнь еще одному несчастному на земле. И я обязан научить его, как можно страдать, не допуская, чтобы несчастье унизило тебя.
Я надеюсь, что предстоящее материнство отвлечет Фернанду от ее горестей и направит ее заботы к цели более полезной, чем непрестанно выпытывать мысли и терзать сердце человека, всецело принадлежащего ей, ничего не оставившего себе; если она не исцелится от этого нравственного недуга, когда дитя будет у нее на руках, придется тебе, Сильвия, приехать к нам и быть среди нас, для того чтобы продлить, насколько возможно, ту половинчатую любовь, половинчатое счастье, которое нам еще остается. Я надеюсь, что твое пребывание у нас внесет большие перемены в нашу жизнь; твой сильный и решительный характер сначала удивит Фернанду, а потом окажет на нее спасительное действие; ты защитишь бедную мою любовь, охраняя ее от слабодушия Фернанды, а может быть, и от советов ее маменьки. Она получает письма, после которых очень грустит; я не хочу ничего о них разузнавать, но ясно вижу, что какая-то опасная дружба или женское коварство растравляет ее раны. Ах, почему она не может излить свои горести сердцу достойному, которое смягчило бы ее страдания! Но дружеские излияния вредны для такой натуры, как она, если их не воспринимает чья-либо высокая душа. Я ничем не могу помочь этому несчастью; никогда я не буду поступать как господин и повелитель, хотя бы на глазах у меня убивали мое счастье.
XXXII
От Фернанды — Клеманс
Дни наши протекают медленно и грустно. Ты права — я нуждаюсь в каком-нибудь развлечении. На меня напала такая тоска, своего рода сплин, что в моем возрасте можно и умереть от нее, если человек находится под зловредным влиянием, и, наоборот, можно легко и быстро исцелиться — ведь природа дает на то великие возможности, надо лишь оторвать больного от роковых мыслей. Но где же найти развлечения? Я сейчас беременна, на сносях, и мне все нездоровится, меня одолевает такая усталость, что приходится весь день проводить на кушетке; нет сил даже приодеться. Присматриваю только за шитьем приданого для младенца — оно поручено Розетте; я упросила Жака возвратить ее, она работает прекрасно, по характеру очень кроткая, иной раз умеет позабавить меня. Когда Жака нет возле меня, я для развлечения усаживаю ее у своего дивана, но через минуту мне уже скучно с ней. Жак, по-моему, стал ужасно строгим и молчаливым и почти не расстается с трубкой. Прежде мне чрезвычайно нравилось смотреть, как он лежит на ковре и курит душистый табак; он, право, очень хорош в этой небрежной позе, а шелковый пестрый халат придает ему вид настоящего султана. Но этим зрелищем я наслаждаюсь так часто, что оно уже начинает мне надоедать; не понимаю, как можно так долго и так неподвижно лежать в мрачном молчании; чего доброго, так и сам сделаешься ковром, полом или табачным дымом. А Жак, по-видимому, блаженствует. О чем он может так долго думать? И как это столь деятельный ум обитает в столь ленивом теле? Мне иногда кажется, что его воображение цепенеет, душа засыпает, и в один прекрасный день мы окаменеем и превратимся в статуи. Табак моего супруга начинает серьезно раздражать меня. Каким было бы облегчением сказать об этом, но ведь тогда Жак с самым спокойным видом разбил бы все свои трубки и навсегда лишил бы себя удовольствия, быть может самого большого в его жизни. Счастливый народ — мужчины: не много им нужно для утехи. Они заявляют, что мы, женщины, якобы ребячливы; но, право, мне было бы просто невмочь три четверти суток выпускать изо рта колечки и завитки дыма, то более, то менее густого. Жаку же это доставляет истинное наслаждение, и ни одна женщина не вытесняет меня так из его сердца, как любимая трубка из кедрового дерева с перламутровыми инкрустациями. Чтобы ему понравиться, мне придется облечься в кедровую кору и надеть на голову остроконечный янтарный тюрбан.