Аксель Мунте - Легенда о Сан-Микеле
Она снова кинулась к двери.
— Я должна его увидеть! Должна!
Я снова ее удержал.
— Вы его не увидите. Его там нет, он…
Она прыгнула на меня как раненый зверь.
— Ты не имел права увозить его, пока я не посмотрела на него! — кричала она в ярости. — Он был свет моих очей, и ты отнял у меня свет! Лжец! Убийца! Святая Лючия, отними у него свет, как он отнял у меня свет моих очей! Выколи ему глаза, как ты их выколола себе самой!
В комнату вбежала старуха и кинулась на меня поднятыми руками, словно собираясь исцарапать мое лицо.
— Святая Лючия, отними у него зрение, ослепи его! — кричала она пронзительно. — Potess' essere cieca to, potess' essere ciecato, — неслось мне вслед, когда шатаясь, бежал вниз по лестнице.
Страшное проклятие, самое страшное, какое можно было только измыслить против меня, всю ночь раздавалось у меня в ушах. Я не пошел домой, я страшился темноты. Я провел остаток ночи в Санта-Мария-дель-Кармине и думал, что день никогда не наступит.
Когда я рано утром добрел до аптеки Сан-Дженнаро чтобы, по обыкновению, выпить глоток жизненного эликсира дона Бартоло — еще одного семейного снадобья, весьма эффективного, — оказалось, что туда заходил падре Апсельмо и просил передать мне, чтобы я немедленно побывал в монастыре.
В обители царило смятение: еще три монахини заболели холерой. Падре Ансельмо сказал, что после долгого совещания они с настоятельницей решили просить меня занять место моего умершего коллеги, так как другого врача нельзя было найти. По коридорам метались перепуганные монахини, другие молились и пели в часовне. Больные лежали в своих кельях на соломенных тюфяках. Одна из них к вечеру умерла. Утром заболела помогавшая мне старая монахиня. Ее заменила молодая монахиня, которую я уже заметил при моем первом посещении — да и не удивительно, так как это была юная девушка редкой красоты. Со мной она совсем не разговаривала и даже не ответила, когда я спросил, как ее зовут. Падре Ансельмо сказал, что это сестра Урсула. Вечером я объявил, что мне нужно поговорить с настоятельницей и сестра Урсула проводила меня к ее келье. Старая настоятельница оглядела меня холодными, проницательными глазами, строго и испытующе, как судья. Ее лицо было неподвижно и безжизненно, как мраморное, а тонкие губы, казалось, никогда не улыбались. Я объяснил ей что весь монастырь заражен, что санитарные условия из рук вон плохи, вода в садовом колодце вредоносна и ОНИ должны немедленно перебраться в другое место, иначе им всем грозит смерть.
Она ответила, что об этом не может быть и речи: таков устав их ордена, и еще ни одна монахиня не покидала монастыря иначе, чем в гробу. Им всем придется остаться в его стенах и уповать на мадонну и святого Януария.
Если не считать кратких посещений аптеки ради все возрастающих доз жизненного эликсира дона Бартоло, я безвыходно провел в монастыре несколько страшных, незабываемых дней. Я должен был сказать падре Ансельмо, что мне нужно вино, и вина у меня было много, может быть, даже слишком много. Я почти не спал и, казалось, не нуждался в сне. Не думаю, что я сумел бы уснуть, даже будь у меня на то время — страх и бесчисленные чашки черного кофе привели мою нервную систему в возбуждение, исключавшее всякую усталость. Отдыхал я только в тех редких случаях, когда мне удавалось уйти в монастырский сад, где, сидя на старой мраморной скамье под кипарисами, я выкуривал одну папиросу за другой. Обломки античных статуй валялись по всему саду, и над колодцем был вкопан древний римский жертвенник. Теперь, он стоит во дворе Сан-Микеле. У самых моих ног лежал разбитый розовый фавн, а из-под ветвей кипариса выглядывал маленький Эрот, по-прежнему стоявший на колонне из африканского мрамора. Раза два я застаставал на скамье сестру Урсулу, объяснившую мне, что он выходит подышать свежим воздухом, так как ей становится дурно от ужасного запаха, пропитавшего весь монастырь. Однажды она принесла мне чашку кофе и осталась ждать, чтобы унести чашку обратно, а я пил кофе как мог медленнее, чтобы удержать ее в саду подольше. Мне казалось, что она перестает дичиться и даже рада, что я медлю с возвращением чашки. Мои усталые глаза словно отдыхали, когда я смотрел на нее. А скоро это стало радостью, потому что она была прекрасна. Понимала ли она то, что говорили ей мои глаза — то, что не смели произнести мои губы: «Я молод, а ты красива!»? Иногда мне казалось, что она понимает все.
Я спросил, почему она решила схоронить свою юность в монастыре. Неужели она не знает, что за этими стенами, где царят ужас и смерть, мир все еще прекрасен, жизнь полна радости, а не только страданий?
— А знаете ли вы, кто этот мальчик? — сказал я, указывая на маленького Эрота под кипарисами.
Она всегда думала, что это ангел.
О нет, это был бог, самый великий из всех богов и может быть, самый древний. Он властвовал над Олимпом и все еще властвует над нашим миром.
— Ваш монастырь построен на развалинах древнего храма, стены которого рассыпались в прах под воздействием времени и человеческих рук. Только этот мальчик стоит там, где стоял всегда с колчаном стрел в руке, готовый натянуть лук. Его нельзя разбить, потому что он бессмертен. Древние называли его Эротом, он — бог любви.
Не успел я произнести это кощунственное слово, как колокол часовни зазвонил к вечерне. Сестра Урсула перекрестилась и поспешила уйти из сада.
Вскоре за мной прибежала другая монахиня: настоятельница упала без чувств в часовне, и ее перенесли в келью. Настоятельница посмотрела на меня своими страшными глазами. Она подняла руку и указала на распятий висевшее над кроватью, и ей принесли святые дары. Силы к ней не вернулись, она не произнесла ни единого слова, ее сердце билось все слабее, и было ясно, что конец близок. Весь день она лежала так с закрытыми глазами, с распятием на груди и четками в постепенно холодеющих руках. Раза два мне казалось, что ее сердце еще бьется, но потом я не мог уже различить ничего. Я смотрел на неподвижное жестокое лицо старой настоятельницы, которое и смерть не могла смягчить. Я даже не чувствовал какое-то облегчение при мысли, что ее глаза закрылись навсегда. Что-то в этих глазах меня пугало. Я взглянул на стоявшую рядом со мной сестру Урсулу.
— Я не могу здесь дольше оставаться, — сказал я, — я не спал с тех пор, как я здесь, у меня кружится голова, я сам не свой. Я больше не знаю, что я делаю, боюсь самого себя, боюсь тебя… боюсь…
Я не успел договорить, она не успела уклониться, как мои руки уже обняли ее, и я почувствовал бурное биение ее сердца рядом с моим.
— Pieta![61] — прошептала она.
Вдруг она указала рукой на кровать и с криком ужаса выбежала из комнаты. Прямо на меня смотрели глаз настоятельницы — широко открытые, грозные, страшные. Я наклонился, и мне показалось, что я слышу слабое трепетание сердца. Умерла она или еще жива? Могли эти ужасные глаза видеть, видели ли они? Заговорят ли вновь эти уста? Я не осмелился еще раз взглянуть на нее и, прикрыв ее лицо простыней, выбежал из кельи и покинул монастырь Сепольте-Виве, чтобы никогда больше туда не возвращаться.
На следующий день я упал в обморок на Страда-Пильеро. Когда я пришел в себя, я лежал в повозке, а на заднем сидении сидел перепуганный полицейский. Мы ехали в Санта-Маддалена, холерную больницу.
Вдругом месте я рассказал о том, как закончилась эта поездка, как три недели спустя мое пребывание в Неаполе завершилось чудесной прогулкой по заливу на лучшей парусной лодке во всем Сорренто в обществе десяти каприйских рыбаков и как мы целый день простояли на рейде у берегов Капри и не могли высадиться из-за карантина.
В «Письмах из скорбного города» я, разумеется, ни словом не упомянул о том, что произошло в монастыре Сепольте-Виве. Я не посмел рассказать об этом кому бы то нибыло — даже моему старому другу доктору Норстрему, летописцу большинства грехов моей юности. Воспоминание о моем постыдном поведении преследовало меня долгие годы. И чем чаще я о нем думал, тем более непостижимым оно мне казалось. Что со мной случилось? Какая неведомая сила заставила меня потерять власть над моими чувствами, хотя и сильными, но обычно менее сильными, чем рассудок. Я не был в Неаполе новичком и не раз уже смеялся и болтал с пламенными девушками юга. На Капри летними вечерами я танцевал с ними тарантеллу. В худшем случае я мог сорвать у них поцелуй-другой, но я всегда оставался капитаном корабля, который легко подавляет любую попытку мятежа. В студенческие годы, проведенные в Латинском квартале, я едва не влюбился в сестру Филомену, прекрасную молодую палате в палате Святой Клары, но осмелился только протянуть ей руку в тот день, когда покидал больницу навсегда, и она даже не пожала моей руки. А здесь, в Неаполе, я готов был обнять первую встречную девушку, и несомненно сделал бы это, если бы не упал в обморок на Страда-Пильеро в тот самый день, когда поцеловал монахиню у смертного одра ее настоятельницы.