Владимир Набоков - Истинная жизнь Севастьяна Найта
Он глубоко вздохнул и покачал головой.
— Нет, — сказал он.
— Вы хотите сказать, что у вас нет книг для регистрации гостей? — спросил я, стараясь говорить спокойно.
— О да, они у меня имеются, еще бы, — сказал он. — В моем деле необходим строгий порядок. О да, имена у меня все записаны, можете не сомневаться…
Он удалился в глубину комнаты и возвратился с большой черной книгой.
— Вот, прошу, — сказал он. — Первая неделя июля месяца 1935 года… Профессор Отт с супругой, полковник Самэн…
— Но послушайте, — сказал я, — меня не интересует июль 1935-го. Мне нужно…
Тут он захлопнул книгу и унес ее.
— Я только хотел показать вам, — сказал он, стоя ко мне спиной, — показать (щелкнул замок), что я содержу свои книги в образцовом порядке.
Он вернулся к своему столу и сложил втрое письмо, лежавшее на бюваре.
— Лето 1929-го, — сказал я умоляющим голосом. — Отчего вы не хотите показать страницы, которые мне нужны?
— Оттого, — сказал он, — что этого не полагается. Во-первых, я не хочу, чтобы человек мне совершенно незнакомый тревожил моих бывших и будущих постояльцев. Во-вторых, я не могу понять, для чего вам так необходимо найти особу, имени которой вы не желаете назвать. А в-третьих — я не хочу никаких неприятностей. У меня их и без того хватает. Тут вон в гостинице за углом жила одна швейцарская пара, так они покончили с собой в 29-м году, — прибавил он непонятно к чему.
— Это ваше последнее слово? — спросил я.
Он кивнул и посмотрел на часы. Я резко повернулся и хлопнул за собой дверью — во всяком случае, попытался хлопнуть, — как назло, двери были пневматические, с амортизатором.
Медленно брел я назад к станции. Парк. Может быть, перед смертью Севастьяну вспомнилась эта именно каменная скамья под кедром. Контур вон той горы мог быть монограммою какого-нибудь незабываемого вечера. Все это место представлялось мне гигантской кучей мусора, в которой, я знал, был зарыт темный драгоценный камень. Моя неудача была дикой, ужасной, мучительной. Свинцовая неповоротливость всякого усилия во сне. Безнадежное обшаривание расползающихся под руками вещей. Почему прошлое так ополчилось против меня?
«Что ж мне теперь делать?» Речку жизнеописания, которое мне так не терпелось начать, на одном из последних изгибов заволокло бледным туманом — как вот долину, на которую я глядел. Оставить все как есть и все-таки написать книгу? Книга с пробелом. Недоконченная картина: мученик со стрелами в боку, с нарисованными конечностями, на которые еще не положена краска.
Я был растерян, и было чувство, что мне некуда идти. Я так долго обдумывал всякие способы найти последнюю любовь Севастьяна, что понимал, что практически не было другого способа узнать ее имя. Имя! Я чувствовал, что узнал бы его тотчас, кабы добрался до этих засаленных черных фолиантов. Бросить все это и заняться сбором некоторых других подробностей, касавшихся Севастьяна, которые были мне нужны и которые я знал, где раздобыть?
В таком-то отупелом состоянии я сел в медленный местный поезд, чтобы вернуться в Страсбург. Оттуда, может быть, в Швейцарию… Но нет, я не мог преодолеть жгучей боли от своей неудачи, хотя и старался забыться чтением английской газеты, которую прихватил: это был мой урок, так сказать, — читать только по-английски в видах предстоявшего мне труда… Но как приступить к тому, что далеко не закончено в голове?
Я был в отделении один (как обычно бывает во втором классе таких поездов), но на следующей станции вошел небольшого роста человек с густыми бровями, поздоровался на европейский манер, на французском с сильным гортанным выговором, и уселся напротив. Поезд бежал прямо в закат. Вдруг я заметил, что пассажир этот мне улыбается.
— Прегграсная погода, — сказал он и снял котелок, обнажив сплошную розовую плешь. — Вы англичанин? — спросил он, кивая и улыбаясь.
— M-да, в данный момент, — ответил я.
— Я виду, вижу, что вы читаете английский джугрналь, — сказал он, указывая пальцем; потом поспешно стянул лайковую перчатку и снова показал (может быть, ему кто-то сказал, что указывать пальцем в перчатке неучтиво). Я что-то пробормотал и поглядел в сторону: и вообще-то не люблю поездной болтовни, а теперь и подавно был к ней не расположен. Он посмотрел в направлении моего взгляда. Низкое солнце зажгло множество окон большого здания, медленно поворачивавшегося, показывавшего то одну исполинскую трубу, то другую, покуда поезд, погромыхивая, проходил мимо.
— Это есть, — сказал человечек, — «Фламбаум и Рот», большая фактория, фабрика. Бумага.
Засим последовала небольшая пауза. Потом он почесал свой большой блестящий нос и наклонился ко мне.
— Я бывал, — сказал он, — Лондон, Манчестер, Шеффильд, Ньюкастль.
Он посмотрел на свой оставшийся незагнутым большой палец.
— Да, — сказал он. — Иггрушечное дело. До войны. И я немного футбол игграл, — прибавил он, заметив, наверное, что я глядел на неровное поле с двумя унылыми воротами по краям — у одних недоставало перекладины.
Он подмигнул; его усики встопорщились.
— Один граз, вы знайте, — сказал он и задрожал от беззвучного смеха, — один граз, вы знайте, я бгросаю, бгросал мяч из «аут» и прямо в гол.
— Вот как, — сказал я устало, — и что же, попали?
— Ветегр попал. Это была гробинзонада!
— Как вы сказали?
— Гробинзонада — прегграсный фокус. Да… Вы вояжигруете далеко? — осведомился он вкрадчивым, наилюбезнейшим голосом.
— Этот поезд, — сказал я, — дальше Страсбурга как будто не идет.
— Нет; я имею, имел в виду в общих чегртах. Вы путешествуете?
Я сказал, что да, путешествую.
— По чему? — спросил он, слегка склонив голову набок.
— По прошлому, может быть, — отвечал я. Он кивнул так, словно понял. Потом опять наклонился ко мне, дотронулся до моего колена и сказал: «Я тепегр пгродаваю кожу — вы знайте — кожаные мячи, для дгругих, чтобы игграть. Стагрый! Не сильный! Еще намогрдашники собакам и подобное».
И он опять похлопал меня по колену. «Но граньше, — сказал он, — пгрошедший год, четыре пгрошедшие годы, я был в полиции — нет, нет, не весь, не совсем… Ггражданского платья. Понимайте меня?»
Я посмотрел на него с внезапно пробудившимся интересом.
— Позвольте, — сказал я, — это наводит меня на мысль…
— Да, — сказал он, — если вам нужна помощь, хоггрошая кожа, cigarette-étuis[63], ремни, совет, пеггрчатки для бокса…
— Пятое и, может быть, первое, — сказал я.
Он взял свой котелок, лежавший на лавке подле него, аккуратно надел его (причем его адамово яблоко заходило вверх-вниз), а потом с сияющей улыбкой, быстрым движением снял его, приветствуя меня.
— Мое имя Зильбегрманн, — сказал он, протянув руку. Я пожал ее и в свою очередь назвал себя.
— Но это не английское! — воскликнул он, шлепнув себя по колену. — Это грусское! Гаврит пагрусски? Я знаю немногие дгругие слова… пождите… Да! Ку-коль-ка.
Он умолк на минуту. Я обдумывал идею, которую он мне подал. Не обратиться ли в частное сыскное агентство? Что, если человечек этот и сам мог бы мне помочь?
— Риба! — вскричал он. — Вот дгругое. Фиш, так? и… Да. Бграт, милий бграт[64].
— Мне пришло в голову, — сказал я, — что если бы я описал вам свое затруднительное положение, то может быть…
— Но это всё, — сказал он со вздохом. — Я говорю (он опять стал загибать пальцы) литовский, немецкий, английский, фгранцузский (и опять остался большой). Забыл пагрусски. Весь! Совсем!
— Не могли бы вы… — начал я.
— Все, что угодно, — сказал он, — кожаные поясы, кошельки, записьменные книжки, рекоммендации.
— Рекомендации, — сказал я. — Видите ли, я пытаюсь отыскать одного человека… русскую даму, которую я никогда не видел и имени которой не знаю. Знаю только, что она какое-то время жила в одной гостинице в Блауберге.
— А-а, хогрошее место, — сказал г. Зильберман, — очень хогрошее, — и опустил кончики губ с выражением важного одобрения. — Хогрошая вода, пгроменад, казино. Что вы хотите мне вам сделать?
— Ну, сначала, — сказал я, — я хотел бы знать, что в таких случаях можно сделать.
— Лучше вы оставьте ее, — быстро проговорил г. Зильберман.
Потом он подался головой вперед и его пушистые брови пришли в движение.
— Забудьте ее, — сказал он. — Бгросьте ее из вашей головы. Это без полезно, не без опасно.
Он смахнул что-то с моей штанины, кивнул и откинулся назад.
— Не в том дело, — сказал я. — Вопрос тут «как», а не «зачем».
— Каждый как имеет свой зачем, — сказал г. Зильберман. — Вы находите, находили ее фигугру, кагртину и теперь хотите находить ее саму сами? Это не есть любовь. Пфах! Повегрхность!