Эйно Лейно - Мир сновидений
— Товарищ! — напомнил я о присутствии грозной опасности. — Фас, взять!
Товарищ заворчал, показывая, что понимает мои чувства, и помахал хвостом — повел себя по отношению ко мне с присущей ему последовательностью.
Это и был, наверное, последний урок великого умения жить, который он мне преподал. Потому что, когда я в следующий раз попал в родные края, Товарища уже не было на свете.
И что он теперь? Только след на снегу, только грезы идущего своим путем седовласого ребенка. Я сильно сомневаюсь — а жил ли он ког-да-нибудь?
Наверняка жил, раз сумел оставить такие глубокие следы в моей душе.
На старости лет он больше не искал приключений. Он мыслил.
Насколько его несравненная наблюдательность была похожа на притупившуюся, но первоначально такую же чуткую наблюдательность автора этих строк, становится ясным даже из этих мимолетных раздумий.
II. ОУЛУ И КАЯНИ
И все же главная резиденция бывшего баронского лена Питера Браге[21] была не первым городом, где я учился. До того я провел целых две зимы в Оулу, у нашей тети Ольги Кирениус, державшей там пансион, где и другие мои братья и сестры проходили подготовку перед гимназией и женской школой, некоторые из них даже до второго и третьего класса.
Она, при всей своей скромности, была весьма исключительной личностью, эта замечательная оулуская тетушка. Думаю, что в то время подобных ей можно было найти и в других местах Финляндского полуострова. Но для города Сары Ваклин[22] они были особенно характерны.
Ольга Кирениус — и как закончившая немецкую гимназию в Выборге, и по своему восточнофинскому характеру и особенностям — была среди них исключением. Она говорила на пятишести языках и вдобавок к ним самостоятельно овладела азами латыни, чтобы правильно руководить обучением детей своей сестры Эмилии.
Вовсе не плохи были эти тогдашние немецкие женские школы в Выборге, Таллине, Тарту, Риге и вообще в той области России, которую по традиции называли балтийско-германской. Главным в них было отнюдь не преподавание сухих знаний или бесплодное деление чисел. Здесь более воспитывали, чем обучали. Знание было хорошо — «Ученье в канаву не свалит», но его надо было уметь применять в битве жизни.
И чему же молодых женщин учили? Языкам, вышиванию, музыке, танцам, поклонам, реверансам и вообще хорошим манерам. Они читали все лучшее, что содержала мировая литература, воспитывали зрение посещениями художественных музеев и развивали слух на выступлениях выдающихся отечественных и зарубежных музыкантов.
Педагогика не с Песталоцци родилась. Сквозь столетия тянулись те золотые нити, по которым западное, а через них и восточное просвещение проникло в преддверие Европы.
2. КосмополитизмИспользуя эти и многие прочие качества и опираясь на лучшие воспитательные традиции своего времени, Ольга Кирениус существовала в атмосфере приморского города Оулу как у себя дома.
Было что-то, что еще до появления там железных дорог можно было назвать космополитизмом. И уж если кто и мог считать себя гражданином мира, так это она — рассудительная женщина с живым умом и всегда внимательными серо-стальными глазами, умевшая поддерживать интерес мальчиков и девочек волнующими их вопросами и ответами, касались они школы или дома, непотизма[23] или пеннализма[24], загадок древности или самых злободневных проблем.
Из Тейвала, поместья Ноттбеков близ Тампере, прибыла она туда, в «далекую Сариолу», влекомая, по-видимому, сестринской любовью. Мать и тетя были дочерьми капитана Кирениуса из Туокслахти неподалеку от Сортавалы, старинного военного и пасторского рода, хотя земельные наделы и пенсион были, кажется, не чрезмерными, а такими, что разве только не приходилось «класть зубы на полку».
Самым героическим ее деянием с точки зрения внешнего жизненного опыта была, пожалуй, прокомментированная словами и рисунками поездка через Россию в Польшу, в Ченстохов, где наш дядя, ее брат, Кирениус, женившись на польке Ло-баченской, служил тогда в скудно оплачиваемых пограничных войсках.
Настоящая причина этого путешествия осталась для меня загадкой, но его окружал ореол легенды, сверкание чужих стран, рек и вод. Там розовели незнакомые деревья, там зеленели удивительные чащи б их еще более удивительными обитателями, и по-разному одетые разноплеменные люди населяли села и города.
А на дорогах и в переулках сел, на улицах и рыночных площадях городов — какая сутолока и какой галдеж, какая музыка и какой пляс, какой огонь и какое пламя в глазах мужчин и поступи женщин! Какой вихрь мехов, какой звон шпор, какой топот сафьяновых сапожек, какая пожираемая всеми органами чувств карусель радости и красоты жизни! Это было нечто совсем иное, чем та медлительная трусца, на которую мы могли полюбоваться на Песочной или Береговой площадях Оулу во время ярмарки.
А здесь — холодная и суровая действительность: домашние задания, кожаные треухи, порции варенного в молоке хлеба, рябины в саду Пенцина, игра в пуговку и каверзные затеи, «перевозка каторжника», коллекционирование почтовых марок, разведение кроликов, убийства кошек, грязевые войны и всеобщие драки с городскими подмастерьями, уличными мальчишками и учениками ремесленников под вечер каждого Александрова дня[25], которые только вмешательство какого-нибудь представителя власти могло прервать на мгновение.
Все это — весьма благородные и каждому школьнику, в общем, понятные способы существования. Но в них ведь не было ни легенды, ни полета, ни фантазии, и конечной точкой в них бывало все-таки одно — полиция.
Это было почти то же, что и распоряжение хельсинкского полицмейстера Берга однажды в день Первого мая[26] тогдашней — в основном академической — молодежи, веселившейся на эспланаде Рунеберга.
Он не запрещал здорового и бодрого веселья молодежи, отнюдь. Было дозволено бросать конфетти, но только не подбирать его с земли. Вся процессия в «Корсо» разрешалась, но для верности — между двумя рядами полиции, стоявшими от «Часовни» до «Оперного подвала»[27]. «Веселитесь, уважаемые дамы и господа, можете даже петь, если пожелаете, но всяческий галдеж и бессмысленное звукоизвлечение строго запрещаются».
Таковы были радости жизни здесь, в далеком космополитическом приморском городе Оулу, в первой половине 1880-х годов. Полицейский с эполетами на плечах был высшим авторитетом в нашем мире, по нашему разумению гораздо выше солдата, унтер-офицера, фельдфебеля и даже прапорщика. При его появлении лучше всего было улепетывать и бросаться в ближайшее укрытие. Оттуда осмеливались разве что выстрелить из рогатки чем-то вроде дроби по его брюкам или по ближайшему позади него окну.
А там жила легенда — там, на поросших рутой берегах Даугавы, Вислы и Немана. Там пылало то, что здесь замерзало. Только в атмосфере самораспада или в грезящем очертаниями собственного образа жгучем морозе воображения могли эти две противоположности соприкоснуться.
3. Польский кузенТам побывала тетушка Ольга Кирениус, оттуда были ее бесчисленные рассказы и оттуда же захватила она в качестве сувенира своего племянника Евгения Кирениуса — нашего, следовательно, кузена, — получившего затем начальное воспитание в доме моих родителей.
Он успел окончить пять классов лицея в Оулу, покуда не созрел для поступления в кадетский корпус в Хамина[28]. В чужие далекие страны уехал он из мира моего детства. Я слышал, что поднимался он в чинах и званиях, служа преимущественно в пограничных войсках от Польши до Бессарабии.
Я даже видел какую-то его фотографию. Грозным он выглядел — совершенным рюсся[29], по-моему, и я не мог не спросить себя, внутренне содрогнувшись, какова была бы наша встреча, доведись нам когда-нибудь на жизненном пути столкнуться противниками.
Я вспоминал, как дурной сон, что мои братья смеялись над ним из-за православного креста, который он не снимал даже в сауне. Знал я и то, что он, еще будучи школьником, делал все возможное, чтобы избавиться от него, пробовал даже достучаться до сердца тогдашнего губернатора Оулу, Малмберга, но тщетно. Закон есть закон, и православный русский не мог перейти ни в какое другое вероисповедание. Слышал я, что он тогда страшно бранился: «Раз из меня не может выйти финн, то пусть я буду рюсся, полностью рюсся!»
Во время мировой войны, в 1915 году, мы чуть было не свиделись. Он был тогда полковником артиллерии в Свеаборге. Я сидел с бывшими финскими офицерами в приватном кабинете одного из городских погребков, где ожидали и его, их одноклассника. Помню, я спросил тогда одного из офицеров с некоторым трепетом в голосе: