Анатоль Франс - Харчевня королевы Гусиные Лапы
— Что ж, сударь, — возразил мой добрый учитель, — пусть на луне живут крылатые лягушки; эта болотная дичь вполне достойна обитать в мире, не искупленном кровью господа нашего Иисуса Христа. Согласен, мы знаем только ничтожную часть вселенной, и, вполне возможно, прав господин д'Астарак, хоть он и безумец, утверждающий, что наш мир — лишь капля грязи в бесконечности миров. Возможно, не так уже бредил астролог Коперник, когда поучал нас, что Земля математически не является центром вселенной. Я читал даже, что один итальянец по имени Галилей, принявший жалкую кончину, разделял мысли этого Коперника, и, как мы видим, ныне наш господин де Фонтенель[60] соглашается с их доводами. Но все это суетные вымыслы, могущие смутить лишь слабые умы. Что мне за дело до того, велик или мал физический мир, имеет он ту форму или иную. Достаточно того, что он представим только через категории разума и познания, а в этом и проявляется бог.
Если размышления мудреца могут хоть чем-нибудь пригодиться вам, сударь, то я поведаю, как нежданно открылось мне во всей своей неоспоримой ясности доказательство существования бога, более даже убедительное, нежели то, что приводит святой Ансельм, и совершенно независимое от доказательств, вытекающих из веры в Откровение. Произошло это в Сеэзе четверть века тому назад. Я служил библиотекарем господина епископа Сеэзского, и в окна галереи, выходившей во двор, я ежеутренне мог видеть тамошнюю судомойку, которая начищала кастрюли его высокопреосвященства. Была она молода, ловка и крепка телом. Легкий пушок, затемнявший верхнюю ее губу, придавал девице гордый и завлекательный вид. Всклокоченные кудри, плоская грудь, слишком тонкие обнаженные руки сделали бы честь не только Диане, но и Адонису[61], — словом, красоту ее справедливо было бы назвать отроческой. За это-то я ее и полюбил и любовался ее огрубевшими красными ладонями. Короче говоря, вожделение, которое внушала мне эта девица, было столь же грубым и звериным, как и она сама. Вам ведомо, как властны подобные чувства. Стоя у окна, я дал ей это понять с помощью двух-трех жестов и слов. С помощью еще более скупой жестикуляции она оповестила меня, что разделяет мои чувства, и назначила мне свидание той же ночью на чердаке, где по милости его высокопреосвященства, чью посуду она мыла, ей предоставляли для ночлега охапку сена. С нетерпением ждал я ночи. Когда ж, наконец, тьма окутала землю, я взял лестницу и взобрался на чердак, где меня поджидала девица. Первым моим побуждением было обнять ее, вторым — восславить сцепление обстоятельств, приведших меня в ее объятия. Ибо судите сами, сударь: молодой священнослужитель, судомойка, лестница, охапка сена! Какая закономерность, какой стройный порядок! Какая совокупность предустановленной гармонии, какая взаимосвязь причин и следствий! Какое неоспоримое доказательство существования бога! Вот что поразило меня до чрезвычайности, и я возликовал, что могу пополнить еще одним доводом мирского характера доводы богословия, впрочем более чем достаточные.
— Ах, аббат, — воскликнула Катрина, — в вашей истории только одно плохо — это то, что девица была плоскогрудая. Женщина без груди — все равно что постель без подушки. А не знаете ли вы, господин д'Анктиль, чем нам сейчас заняться?
— Знаю, — ответил тот, — будем играть в ломбер, он требует лишь трех игроков.
— Как угодно, — согласилась Катрина. — Только будьте любезны, друг мой, прикажите принести трубки. Нет ничего приятнее, чем курить трубку, попивая вино.
Слуга принес колоду карт и трубки, которые мы тут же закурили. Вскоре вся горница наполнилась густым дымом, в клубах которого наш хозяин и г-н аббат Куаньяр степенно развлекались игрой в пикет.
Удача благоприятствовала моему учителю вплоть до той минуты, когда г-ну д'Анктилю вдруг показалось, будто его партнёр в третий раз подряд записал пятьдесят пять очков, в то время как у него было всего-навсего сорок; обозвав аббата греком, мерзостным плутом, трансильванским рыцарем, он запустил ему в голову бутылкой, которая, к счастью, разбилась об угол стола, залив все вокруг вином.
— Придется вам, сударь, — промолвил аббат, — взять на себя труд откупорить новую бутылку, так как нас мучит жажда.
— Охотно, — отвечал г-н д'Анктиль, — но знайте, аббат, что человек моего круга приписывает себе очки и подтасовывает карты только в том случае, когда игра идет при королевском дворе, где попадаются всякие люди, с которых и спросу нет. А при всех прочих обстоятельствах — это уж пакость. Неужели, аббат, вам так хочется прослыть проходимцем?
— Вот что поистине примечательно, — возразил мой добрый учитель, — при карточной игре или при игре в кости зазорным почитается как раз то, что рекомендовано в ратном деле, в политике и коммерции, где человек, исправляя превратности фортуны, приписывает это своей чести. Это не значит, что я позволяю себе в карточной игре отступить хоть на йоту от требований чести. Слава тебе господи, я весьма точен в счете, и вам, сударь, пригрезилось, что я приписал себе несуществующие очки. Но будь это даже так, я разрешу себе сослаться на пример присноблаженного епископа Женевского, который не считал грехом плутовать в карты. Однако ж не могу не заметить, что люди более склонны к щепетильности в карточных играх, нежели в делах первостепенной важности, и со всем тщанием соблюдают честность при игре в триктрак, где и соблюдать-то ее не составляет особого труда, но отнюдь не блюдут ее во время боя или при подписании мирных договоров, ибо там она показалась бы неуместна! Элиан, написавший по-гречески книгу о военной хитрости, показывает, в каком почете у великих полководцев разного рода уловки.
— Аббат, — возразил г-н д'Анктиль, — я не читал вашего Элиана, да и читать не намерен. Но я сам воевал, как и подобает каждому доброму дворянину. Я прослужил королю целых полтора года. Нет более благородного занятия на свете. Я сейчас вам расскажу, к чему оно в сущности сводится. С легкой душой поверяю вам эту тайну, ибо услышать ее здесь могут лишь вы, эти бутыли, вон тот господин, которого я убью на заре, да вон та девица, что стягивает с себя платье.
— Да, стягиваю, — отозвалась Катрина, — и останусь в одной рубашке, потому что здесь уж очень жарко.
— Ну так вот! — продолжал господин д'Анктиль. — Что бы ни твердили ваши газеты, воевать — значит воровать кур и свиней у поселян. Солдаты во время походов только этим и занимаются.
— Вы совершенно правы, — подхватил добрый мой наставник, — в Галлии некогда сложили поговорку: нет солдату подруги слаже, чем кражи. Но молю вас, не убивайте Жака Турнеброша, моего воспитанника.
— Аббат, — возразил г-н д'Анктиль, — этого требует дворянская честь.
— Уф! — вздохнула Катрина, расправляя на груди кружевные оборки рубашечки, — так куда легче.
— Сударь, — продолжал мой добрый наставник. — Жак Турнеброш весьма полезен мне в предпринятых мною трудах по переводу Зосимы Панополитанского. Я был бы бесконечно вам обязан, если б вы отложили ваше намерение драться с ним до той поры, когда сей великий труд придет благополучно к завершению.
— Плевать мне на вашего Зосиму, — отрезал г-н д'Анктиль. — Плевать мне на него, слышите, аббат. Плевать мне на него с высокого дерева.
И он запел:
Чтоб наловчился ездок молодой
И приучился к езде верховой,
Дай ему милку в награду!
Случай терять не надо.
Какой еще там Зосима?
— Зосима, сударь, — ответил аббат, — Зосима Панополитанский был ученый грек, процветавший в Александрии в третьем веке по рождестве Христовом и писавший трактаты о магии и об алхимии.
— А мне-то что до этого? — возразил г-н д'Анктиль. — И зачем вы его переводите?
Куйте железо, пока горячо,
И одалиску целуйте еще, —
Евнухи нам не преграда!
Случай терять не надо.
— Сударь, — промолвил мой добрый наставник, — признаюсь вам, что существенной пользы мой труд не принесет и не повлияет на ход мироздания. Но, комментируя и разбирая трактат, каковой вышеупомянутый грек посвятил своей сестре Теосебии…
Прервав речь доброго моего наставника, Катрина затянула пронзительным голосом:
Пусть я завистников всех обозлю,
Мужа пожаловать в графы велю —
Мужу-писцу я не рада.
Случай терять не надо.
— … я вношу свою лепту, — продолжал аббат, — в сокровищницу знаний, собранную учеными мужами, и кладу свой камень в монумент подлинной истории, ибо история есть свод максим и мнений в большей мере, нежели летопись войн и мирных трактатов. Ведь человека облагораживает…
Катрина не унималась:
Будет весь город о нас говорить,
В песенках станут над нами трунить,
Плюнем на глупое стадо.
Случай терять не надо.
А добрый мой наставник тем временем продолжал: