Генрих Манн - Голова
Увы! на обязанности личного секретаря лежало не только вывозить Эрвина, представлять ему в фешенебельных ресторанах дорого стоящих женщин, лишь для того чтобы молодой граф зарисовал в свою записную книжку какую-нибудь сумочку или туфельку без ноги, — на его обязанности лежало еще добывать для всего этого деньги. Кроме того, Мангольф не потерпел бы, чтобы хоть одна женщина в доме не была очарована им, начиная от графини Альтгот, этой былой оперной певицы, игравшей в свое время роль в жизни статс-секретаря, и ныне имевшей свободный доступ к его дочери. Вечно балансируя между жаждой приключений и заботой о своей репутации, она была особенно опасна тому, кто занимал здесь такое же зависимое положение, как и она. А дочь, молодую графиню — эту цитадель насмешки и недоверия, надо было обезоруживать изо дня в день и, хотя бы против ее воли, окружать тайным обожанием. Беллона Кнак, наследница крупного промышленника, сама расчищала ему путь к себе, — она, без сомнения, была в него влюблена, какая перспектива! — но и при ней состоял страж, господин фон Толлебен, аристократ, предназначенный к блестящей карьере… Да что говорить о дамах! — и Лизу, камеристку графини Алисы, тоже надо было покорить. Даже борзая, которая при появлении личного секретаря не замахала бы радостно хвостом, могла стать опасной, Но прежде всего следовало установить добрые отношения с камердинером графа Ланна, в соответствующий момент протянуть ему портсигар, а если тот взамен предлагал сигару сомнительного происхождения, следовало взять ее. Вечером в своей тихой комнате личный секретарь мог в зеркале наблюдать на себе, какое затравленное, отчаявшееся лицо бывает у каторжника, который в бесчестии с утра возил на тачке песок. Еще не успев лечь, он уже стонал, как в злом кошмаре, припоминая осечку у Беллоны и унижения от молодой хозяйки дома. Он вновь переживал слишком небрежный поклон Толлебена и похлопывание по плечу того самого Кнака, который ходил сюда, чтобы загребать миллионы не без содействия Мангольфа.
Всеми предполагаемое влияние на министра было единственным, что возвышало его здесь до звания человека; каждым словом, каждым поступком цеплялся он за это влияние. Он подсовывал Толлебену удачные мысли; враг, который за его счет мог блеснуть перед министром, пожалуй, не посмеет наговорить на него тому же министру. Он поддерживал аферы Кнака, в надежде, что Ланна может услышать похвалы ему из уст такого могущественного человека… Он поддерживал их еще и по другим, более осязаемым причинам. Заменить отклоненный год назад проект об увеличении армии новым законом, на сей раз об усилении флота[10]: эта мысль, нашептываемая государственному деятелю, была так смела, что заставляла его интересоваться личностью секретаря, приучала его к ней.
Этого никогда нельзя было бы достигнуть деликатными и добропорядочными приемами. Памятуя первые часы своего знакомства с повелителем, Мангольф поначалу лишал себя ночного покоя, чтобы изучить итальянский язык, но это не произвело никакого эффекта. Секретарь ничего бы не добился, если бы открыто выставлял доводы, подобающие образованному, разумно мыслящему существу. Наоборот, их надо было незаметно подсовывать государственному мужу, который охотно их подхватывал и в разговоре играл ими, как карандашом или моноклем. Полчаса просвещенных разглагольствований министра, затем для секретаря наступало время напомнить о суровой действительности, и граф Ланна охотнее, чем раньше, соглашался с поверенным своих заветных чаяний и дум, что необходимо усилить вооружение. В благодарность за такую чуткость и для того, чтобы эта креатура его особого благоволения имела свой собственный вес в свете, он после известного испытательного срока произвел Мангольфа в тайные советники.
Вследствие этого уже не камердинер Реттих, а сам Кнак предлагал ему сигару. Случайные посетители часто удивлялись, когда заменяющий статс-секретаря юнец называл свой чин. Правда, Мангольф с горечью сознавал, что каждое его новое повышение всегда и неизменно исходит от Ланна. Он имел вес, пока имел вес тот, да и это было больше видимостью, чем сущностью. Ведь Ланна работать не любил, и за кулисами министерства иностранных дел действовали тайные силы, которые направляли стоящую на переднем плане фигуру статс-секретаря, а при случае могли бы обратиться против нее… Личному секретарю оставалось только возвести свое вынужденное смирение в принцип и тем самым кое-как успокоить зависть Толлебена. Толлебен старался нарочитым и зловещим умалением своей великолепной персоны показать, что он по долгу службы ставит себя на одну доску с этим желторотым юнцом, но Мангольф протестовал как только мог. «Мы чисто случайно оказались с вами на одной служебной ступени, глубокочтимый барон! Для вас это только этап, а я уже у предела. — Или: — Нам, людям с ограниченными перспективами, судить легко. Вы же, принимая во внимание вашу будущность, несете на себе немалую долю ответственности. — Он заходил так далеко, что восхищенно, снизу вверх созерцал физиономию колосса. — Ваше сходство с величайшим государственным деятелем весьма знаменательно».
На этом его как-то поймала молодая хозяйка. С улыбкой, блеснувшей сквозь темные ресницы ее продолговатых глаз и не предвещавшей ничего доброго, она принялась за Мангольфа. Дождалась, пока Толлебен покинул гостиную, и обрушилась на своего врага.
— Благодарю вас, — сказала она. — Вы сейчас смотрели на милейшего Толлебена с такой же мечтательной грустью, с какой смотрите на меня.
Он пожал плечами, решив пожертвовать Толлебеном.
— А разве то, что я сказал, не верно? Этот господин всем в жизни будет обязан своей внешности.
Она поморщилась:
— Вас мудрено понять.
— Я происхожу из низов, и мне необходим талант, — продолжал он, делая вид, что не слышал ее замечания. — А что нужно Толлебену? Осанка.
— Которая, пожалуй, реже встречается, чем талант, — подхватила молодая графиня.
— Если бы он только не выпадал из стиля! — сказал Мангольф и взглянул на нее. — Он просто жалкий чинуша, измельчавший в провинциальных учреждениях, из которых он был извлечен его сиятельством.
— Как наш родственник, — подчеркнула графиня Ланна.
Он отпарировал:
— Лишнее доказательство моей прямоты. Ударит такой бешеный юнкер кулаком по столу и только поднимет пыль. Его сиятельство знает, сколь двойственно это явление, и умеет пользоваться им. Почему же вы упрекаете меня, что и я принимаю это в расчет?
— У вас, кажется, был друг? — прервала она. — В Мюнхене вы ведь были вдвоем?
— Вы говорите, графиня, о том молодом чудаке?
— О котором вы никогда не упоминаете.
— Я уже сказал, что происхожу из низов. Я не горжусь старыми друзьями.
Боясь покраснеть под его взглядом, она внезапно расхохоталась; теперь краска в ее лице была понятна. Он неодобрительно насупил брови, но старался не смотреть на нее.
— Я его очень люблю, — начал он вдруг мягко, почти скорбно. — Когда-то он был моим двойником, моей совестью. Он прям духом, не так гибок, как я…
— Он не рассчитывает? — перебила она.
— И потому погибает, — сказал Мангольф грустно и сдержанно. — Пожалуй, именно большие люди не хотят признавать, что со светом надо считаться. Но что же из этого выходит? Они скатываются в полусвет.
— То есть? — спросила она, и лицо ее так побледнело, что ресницы копьями ощетинились на нем.
— Он каким-то образом впутался в темные дела, его имя связывают со скандалом в одном подозрительном берлинском агентстве.
— Он здесь? — Она резко отвернулась, стенное зеркало отразило широко раскрытый темный глаз в светлом профиле и вытянутую худенькую руку, стиснутую пальчиками другой руки.
— Что не мешает ему продолжать свои прежние авантюры, — тихо и бережно продолжал Мангольф. — Умничающие философы бывают склонны к совершенно неразумной чувственности, я упоминаю об этом как о странном противоречии.
— Сплетни всегда увлекательны, — быстро сказала она и подошла к нему. — А как ваши дела с моей приятельницей, Беллой Кнак? Я выдам вам ее тайну: она вас любит. Но она очень благоразумна. Ее супругом может быть только будущий видный государственный деятель. Вы понимаете: тот, кто производит пушки, должен обладать также и властью объявлять войну. Обдумайте-ка это! — воскликнула она торжествующе, увидя, что теперь побледнел он.
Он затрепетал от неожиданного разоблачения самой своей сокровенной мечты. Величайшим усилием воли он овладел своим лицом и придал голосу оттенок усталости.
— Если бы вы догадывались о запретных грезах, — он смотрел на ее рот, чтобы избежать глаз, — которым я, безумец, предаюсь часами, потеряв уважение к себе… Ах, графиня, слово «честолюбие» и отдаленно не выражает дерзновенности моей заветной тайны. — И с нелицемерной робостью он поднял глаза на уровень ее глаз.