Генрих Манн - Голова
— Чего ради мы будем брать самые последние, дрянные места? Вот вам и Берлин! — С этим он первый вышел на улицу.
«Тут надо действовать по-иному, — размышлял Терра, принимая участие в разговоре. — Таких гордецов следует проучить. Даю себе клятву рассчитаться с ними, да так, что и через десять лет никто не посмеет не ответить мне на поклон… Но надо сделать это без промедления, не позднее, чем завтра». Он чувствовал, что предстоит бессонная ночь. Ему очень хотелось отвязаться от этого писаки, благо цели своей он уже достиг. Ведь теперь тот будет болтать до самого утра.
Он повел обоих приятелей в приличный ресторан, где сам курил папиросу за папиросой, в то время как они ели. Гуммель ел жадно, но с претензией на хорошее воспитание; ему показалось, что за одним из столиков сидят его знакомые. Только когда выяснилось, что это не они, он дал себе волю.
— Вы меня угощаете, а у вас у самого, верно, не так густо, — сказал он, охая: торопливо съеденная пища отягощала его. — Но посмотрите на улицу, на этих бессовестных прожигателей жизни! — стонал он: из театров как раз выходила хорошо одетая публика.
Терра ответил, что есть ли у них совесть, или нет, это их личное дело.
— Как? В вас нет общественного сознания?
— Не сочтите мой встречный вопрос дерзостью, мною руководит одно лишь горячее желание получить фактические сведения. Сколько времени вы уже пишете без особого успеха?
Гуммель явно раскис под влиянием переполненного желудка.
— Я не старше вас. — В глазах писателя вспыхнули синеватые огоньки. — Только я больше голодал.
— В таком случае я лучше пошел бы в балаганные фокусники либо стал рекламировать других, пока сам не добился бы успеха.
— Я, — заявил Гуммель, — борюсь рука об руку с другими бедняками, со всем классом пролетариев. Движение увлекает меня за собой. Вот увидите, я достигну вершины! — пророчески воскликнул он. Затем покорно, но горделиво: — У меня еще никогда не было собственной кровати. Каморка Куршмида — это моя ночлежка.
Куршмид сухо заметил, что расстается со своей каморкой.
— Тогда, — сказал Гуммель, — мое земное бытие спустится ступенькой ниже. Оскорбления, неудачи, насмешки — вот моя пища, я расту благодаря им.
— Значит, вы убедились в том, что возбуждаете в людях ненависть к себе? — спросил Терра, в первый раз искренно.
— Но и любовь! — с синеватыми огоньками в глазах. — В жилищах нищеты на меня взирают, как на избавителя.
— Сколько я ни старался уверовать в вас, но нет, не могу: вы недостаточно сильны, — заявил Куршмид и подвинулся к Терра.
— Вы еще придете ко мне клянчить роли, Куршмид.
Терра, услышав это, стал что-то напевать в нос, затем решительно подозвал кельнера, расплатился и направился к выходу. Гуммель пригласил их в кафе Бауэр, он употребил даже выражение: «Чтобы реваншироваться».
— Еще не все потеряно, — сказал Терра на это. — Вы еще станете добропорядочным бюргером.
Фридрихштрассе являла обычную картину ночной жизни: кое-где шла торговля, были открыты магазины дешевых галстуков, табачные лавки, базары мелочей. Рабочие перекладывали мостовую, цепь экипажей объезжала препятствие, не останавливаясь. Берлинские полуночники, из которых одни были слишком голодны, другие слишком сыты, чтобы идти спать, заполняли тротуары, как днем; от газового света из окон увеселительных заведений на толпу падали кровавые пятна. Злачные места, неведомые днем и погребенные в мути домов, расцветали красными огнями, и перед каждым стоял шуцман. Стоило господам в шубах выйти из дверей такого притона, их немедленно окружал целый рой бездомных бродяг. Подъезжали кареты, худосочные подростки открывали дверцы, тотчас подбегали продавцы подозрительного товара, чтобы из-под полы предложить господам непристойные картинки. Воры налетали на свою жертву, а удирая, пользовались покровительством стоящих кругом; старые сводники, скользя мимо шуб, сулили им в широкие спины нечто необычайное, а из тени какого-то подъезда пожилая дама без всякой церемонии вывела за руку накрашенную девочку с распущенными белокурыми волосами. Пудра, которую употребляли проститутки, была ярко-сиреневой.
— У нас нет Ночного покоя, — говорил Гуммель, снова поворачивая назад, потому что он не мог расстаться со своими спутниками. — У нас нет еще воскресного покоя, как в Англии, и даже по ночам представители имущих классов могут попирать ногами бедняков, а уж кому думать о призрении хотя бы женщин и детей! Вот, любуйтесь капитализмом в самом неприкрытом виде! Это станет невозможным, когда мы возьмем его в переделку, когда у власти будем мы.
— Когда у власти будете вы, — заметил Терра, — вас будут играть в театре не на окраине, а там, где пошикарнее, и тогда капитализм возьмет вас в переделку.
— Вы не верите в переворот?
— Не путем писания пьес, — сказал Терра.
И так как Гуммель принялся пространно обосновывать свою веру в воздействие литературы, Терра предложил ему вместо скучного кафе зайти в заманчиво освещенный мюзик-холл в десяти шагах от Унтерденлинден. Через узкий коридор, по грязной лестнице они попали в кабачок с открытой сценой. На эстраде полукругом сидели завитые женщины, полуголые, в зеленых, пунцовых или стеклярусных платьях, туго обтягивающих толстые «олени и открывающих взорам высокие золотые сапожки. Шестая по счету, стул которой в данный момент пустовал, пела, выбиваясь из сил, чтобы перекричать бешеный грохот, производимый бледным пианистом; еще две обслуживали залу: из-за них как будто даже разгорелся спор между столиками, хотя зала не была полна. Вина в три марки и выше были доступны не всем. Гуммель сложил всю ответственность на своих спутников. Они сидели одни за боковым столиком, почти спиной к эстраде.
Гуммель умолк только для того, чтобы выпить, но Терра воспользовался паузой.
— Чем вы собираетесь покорить этот мир, каков он есть? — Широким жестом он обвел залу и эстраду. — Состраданием? Я, со своей стороны, твердо убежден, что мир не даст вам и пятидесяти пфеннигов за ваше сострадание.
— Я ничего за него не требую, — кротко улыбнулся Гуммель.
— За все нужно чего-нибудь требовать, — настаивал Терра. — Вы оскорбляете богом установленный порядок. — После чего Гуммель стал молча пить.
Дородная девица на эстраде распевала: «Эрна и Эмиль бьются что есть сил. Они кряхтят, пыхтят, так что швы трещат». После каждого куплета она лениво раз-другой поводила бедрами и с равнодушнейшим видом плутовато грозила пальчиком.
— Проповедуйте с подмостков, как целый легион ангелов, — воскликнул Терра, — любой биржевой разбойник в партере влиятельнее вас! Создавайте новые общества для подготовки всемирного переворота, а один-единственный молодой человек, Вильгельм Второй, который бесцеремонно выдвигает на первый план свое «я», воздействует несравненно шире и глубже, чем вся ваша агитация за общественную солидарность. Спустя двадцать лет после доходнейшей из войн[8] вы хотите заставить народ забыть, откуда проистекает его благополучие? Вот та несокрушимая стена, перед которой вы можете умереть с голоду.
Гуммель, дойдя до дна бутылки, развел руками:
— Неужели вы сами не понимаете? Вы, как и я, продукт этой войны, последней войны. Должно было явиться наше поколение, крещенное кровью и умудренное опытом с юных лет, чтобы принести человечеству мир. В решении социального вопроса залог вечного мира.
— Я тоже не молокосос, — ответил Терра, — и по грубости натуры полагаю, что дух решительнее всего обнаруживается в действии. Эта публика мне нравится, — сказал он, силясь перекричать шум, так как спор столиков из-за прислуживающих дам перешел в драку. Клубок мужских тел, ощетинившийся, как еж, катался, кусаясь и отбиваясь, в луже воды из опрокинутого ведерка от шампанского. Арбитры вскочили на стулья и дикими возгласами поощряли схватку. Местные дамы визжали во весь голос, капельмейстер наяривал Гогенфридбергский марш[9]. Внимательно приглядываясь к этому ограниченному, но оживленному мирку, Терра думал: «Поколение, крещенное кровью». Хорошо сказано. Вновь и вновь подтверждалась и вскрывалась всеобщая кровавая зависимость, которую он мгновенно осознал в ту головокружительную ночную поездку с вершины башни по спирали вниз, к луже крови, где испустили дух два борца.
«Я больше, чем кто-либо, имею право считаться представителем моего поколения, крещенного кровью». Всего лишь день в «Главном агентстве по устройству жизни» — и уже труп! Он вмешался в отношения между двумя атлетами и укротительницей змей, — и все они покончили счеты с жизнью. Катастрофы зарождались в нем и ему подобных. И немедленно перед ним возникло лицо одного из ему подобных, самое враждебное, самое близкое, дышащее презрением, преданное греху честолюбия, — лицо Мангольфа! «Вот мой спутник! Он счастлив был бы увидеть меня внизу, но я выплыву, и если мы когда-нибудь попадем в преисподнюю, то безусловно вместе!» Терра торжествующе заскрежетал зубами, он мысленно провидел отдаленнейшие вехи своей жизни. Но вдруг он вздрогнул, услышав у самого своего уха взволнованный шепот. Это был Куршмид.