Андре Моруа - Превращения любви
Я говорю «мои родители», но правильнее было бы сказать «моя мать», так как отец, будучи очень занят, требовал от своей дочери одного: чтобы она была невидима и молчалива. Долгое время отдаленность окружала его большим престижем в моих глазах. Я смотрела на него, как на своего естественного союзника против матери, — раза два-три, когда она начинала жаловаться ему на мой дурной характер, он отвечал ей иронически:
— Ты напоминаешь мне моего шефа, господина Делькассэ; он становится позади Европы и говорит, что двигает ее вперед. И ты воображаешь, что можно сформировать человеческое существо… Нет, милый друг, мы считаем себя актерами, а на деле остаемся всегда только зрителями.
Моя мать бросала на него укоризненные взгляды и недовольным жестом указывала на меня, побуждая его замолчать. Она не была злым человеком, но она приносила как мое, так и свое счастье в жертву воображаемым опасностям.
— Ваша мать страдает, — говорил мне позднее Филипп, — исключительно от гипертрофии осторожности.
Это было совершенно справедливо. Она рассматривала всю человеческую жизнь, как суровую борьбу, для которой следует закалиться заранее. «Избалованная девочка превращается в несчастную женщину, — говорила она, — нехорошо приучать ребенка к роскоши, Бог знает, что готовит ему жизнь», или еще: «Говорить молодой девушке комплименты — значит оказывать ей плохую услугу». Поэтому она без конца твердила мне, что я далеко не красива и что мне очень трудно будет нравиться. Она видела, что эти разговоры вызывают у меня слезы, но в ее глазах детство было приблизительно то же, что земная жизнь в глазах тех, кто боится ада; надо было, хотя бы ценой жестоких искуплений, вести мою душу и тело к временному спасению, где брак играл роль последнего, Страшного суда.
Возможно, впрочем, что это воспитание оказалось бы и очень мудрым, если бы я, подобно ей, обладала сильной душой, уверенностью в себе и большой красотой. Но, робкая от природы, я сделалась от этого запугивания просто дикой. С одиннадцати лет я избегала общества человеческих существ и искала прибежища в чтении. Особенно страстно я любила историю. В пятнадцать лет моими излюбленными героинями были Жанна д’Арк, Шарлотта Кордэ[18], в восемнадцать — Луиза де Лавальер[19]. Я испытывала особое наслаждение, читая о страданиях кармелитки и о казни Жанны д’Арк. Мне казалось, что и я тоже способна была бы на безграничное физическое мужество. Мой отец питал презрение к страху и заставлял меня, когда я была еще совсем маленькой, оставаться ночью в саду в полном одиночестве. Кроме того, он настаивал, чтобы во время моих заболеваний со мной обходились без всякой жалости, без всяких нежностей. Я привыкла смотреть на визиты к зубному врачу как на этапы в пути к вечному блаженству.
Когда отец мой уехал в качестве французского дипломатического представителя в Белград, мать стала запирать на несколько месяцев наш особняк на улице Ампер и отсылать меня в Лозер к своим родителям. Там я чувствовала себя еще более несчастной. Я не любила деревни. Я предпочитала памятники и статуи пейзажам и церкви — лесам.
Когда я перечитываю мои девичьи дневники, у меня получается впечатление, будто я медленно пролетаю на аэроплане над пустыней скуки. Мне казалось, что никогда не кончатся мои пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет. Родители, которые искренно думали, что дали мне прекрасное воспитание, убили во мне вкус к счастью. Первый бал, остающийся в памяти стольких женщин веселым и ярким моментом их жизни, для меня был связан с самыми тягостными и унизительными переживаниями.
Это было в 1913 году. Моя мать решила сшить мне бальное платье дома и поручила это нашей горничной. Платье было некрасивое, я это знала, но мать питала глубокое презрение к роскоши. «Мужчины не смотрят на платье, — говорила она, — женщину любят не за то, что она носит». Я имела мало успеха в свете. Я была застенчивой и неловкой девочкой, которая испытывала огромную потребность в нежности. Меня считали суровой, угловатой, претенциозной. Я была сурова, потому что мне приходилось вечно сдерживать себя, угловата, потому что мне никогда не разрешалась свобода движений или разговора; претенциозна, потому что, будучи слишком робка и скромна, чтобы грациозно болтать о самой себе и обо всяких забавных пустячках, я искала спасения в серьезных темах. На балах моя несколько педантичная серьезность отпугивала молодых людей. Ах, как призывала я незнакомца, который вырвет меня из этого рабства, спасет от этих долгих месяцев Лозера, где я не видела ни души, где знала с утра, что ничто не нарушит течения дня, если не считать часовой прогулки с мадемуазель Шовьер; я воображала его обаятельным красавцем. Всякий раз, как в опере шел «Зигфрид»[20], я умоляла мадемуазель Шовьер упросить родителей отпустить меня в театр, потому что я считала себя пленной валькирией[21], которая может быть освобождена только героем.
Моя скрытая экзальтация, вылившаяся к моменту первого причастия в религиозную форму, нашла во время войны другой выход. В августе 1914 года я попросилась в госпиталь на фронт, так как имела свидетельство об окончании курса сестер милосердия. Отец мой занимал в то время дипломатический пост где-то очень далеко от Франции, мать была с ним. Дедушка и бабушка, потерявшие голову при объявлении войны, разрешили мне поехать.
Лазарет, куда я поступила, был организован баронессой Шуан. Главную сестру, на которой лежало заведование всем делом, звали Рене Марсена. Это была довольно красивая, очень интеллигентная и гордая девушка. Она сейчас же почувствовала во мне сдержанную, но подлинную силу и, несмотря на мою молодость, сделала меня своей помощницей.
Там я увидела, что могу нравиться. Рене Марсена сказала как-то при мне баронессе Шуан: «Изабелла у нас лучшая сестра; у нее только один недостаток: она слишком красива». Это доставило мне большое удовольствие.
Один пехотный подпоручик, который поправлялся у нас после легкого ранения, попросил разрешения, покидая госпиталь, писать мне. Сознание опасностей, окружавших его, побудило меня ответить ему более взволнованным тоном, чем я бы хотела; он делался все нежнее от письма к письму, пока неожиданно для самой себя я не стала невестой. Я не верила этому. Все это казалось нереальным, но в то время вся жизнь была сплошным безумием и события совершались с головокружительной быстротой.
Родители, которым я написала, ответили мне, что Жан де Шеверни родом из хорошей семьи и что они одобряют мой брак. Я же ничего не знала о Жане. Он был веселый, красивый юноша. Мы провели с ним четыре дня вдвоем в особняке на площади Этуаль. Потом мой муж вернулся к себе в полк, а я в свой госпиталь. Этим кончилась моя брачная жизнь. Жан рассчитывал получить новый отпуск в течение зимы, но был убит под Верденом в феврале 1916 года. В тот миг мне казалось, что я любила его. Когда мне переслали его бумаги и мою маленькую фотографическую карточку, найденную на нем после смерти, я плакала долго и очень искренно.
III
Тотчас же после заключения перемирия мой отец был назначен посланником в Пекин. Он предложил мне поехать вместе с ним, но я отказалась. Я слишком привыкла к независимости, чтобы снова переносить семейное рабство. Мои доходы позволяли мне жить самостоятельно. Родители позволили мне переделать в особую маленькую квартирку второй этаж нашего особняка на улице Ампер. Я связала свою жизнь с жизнью Рене Марсена. После войны она поступила в Пастеровский институт[22] и работала там в лаборатории. Она была на прекрасном счету, и ей ничего не стоило пристроить и меня к этому делу.
Я привязалась к Рене. Я восхищалась ею. Она действовала с уверенностью и авторитетом, чему я завидовала. И все-таки я открыла ее уязвимое место. Ей хотелось показать, что она добровольно отказалась от замужества, но по тону, которым она говорила со мной об одном из своих кузенов, Филиппе Марсена, я догадалась, что она хотела бы выйти за него замуж.
— Это, — говорила она, — человек очень скрытный, который кажется холодным и равнодушным, когда знаешь его мало, но который обладает до ужаса обостренной восприимчивостью… Война принесла ему пользу, оторвав его от обыденной жизни. Он так же создан для управления бумажной фабрикой, как я для карьеры великой актрисы.
— Но почему? Разве он занимается чем-нибудь другим?
— Нет, но он много читает, он очень культурен… Это исключительный человек, уверяю вас… Он вам очень понравится.
Я была убеждена, что она его любит.
Теперь вокруг меня увивалось много мужчин, пожилых и молодых. Послевоенные нравы были довольно свободны. Я была одинока. Среди медицинского мира, в котором вращалась Рене, я встречала молодых врачей и ученых, которые меня привлекали. Но мне ничего не стоило, в случае надобности, дать им отпор. Я не могла им поверить, когда они начинали объясняться мне в любви. Вечный припев моей матери «к несчастью, ты некрасива» еще звучал в моих ушах, несмотря на опровержения, которые он получил в бытность мою в лазарете. Мое недоверие к себе оставалось по-прежнему глубоким. Я думала, что на мне хотят жениться ради денег или же просто рассчитывают найти во мне удобную и нетребовательную любовницу на несколько дней.