Альфонс Доде - Письма с мельницы
— Ах, я обрекаю себя на вечную муку!.. На вечную муку!..
Но ужаснее всего то, что, выпив эту дьявольскую настойку, на дне он находил, — уж не скажу вам, каким чудом, — все непристойные песенки тетки Бегон: «Три кумушки попировать хотели…» или «Пастушка в лес пошла одна…», и каждый раз — тот самый пресловутый припев белых отцов: «Пататен, пататон, тарабен, тарабом!»
Представляете себе, какой срам, когда наутро соседи по келье говорили ему с лукавым видом:
— Э-хе-хе, отец Гоше! Видно, вчера вечером, когда вы спать укладывались, у вас здорово трещало в голове.
Тогда начинались слезы, отчаяние, пост, власяница и изнурение плоти. Но ничто не помогало против того дьявола, что вселился в эликсир, каждый вечер в тот же час лукавый одолевал его преподобие отца Гоше.
А между тем заказы благодатным дождем падали на аббатство. Они поступали из Нима, Экса, Авиньона, Марселя…. С каждым днем монастырь все больше и больше начинал смахивать на фабрику. Были братья-упаковщики, братья-этикетчики, одни вели переписку, другие ведали отправкой. Правда, богослужение иногда терпело от этого ущерб, не так ревностно звонили колокола, зато бедный люд в нашем крае не терпел никакого ущерба, можете быть спокойны…
И вот в одно прекрасное воскресное утро, в то время как казначей читал при всем капитуле годовой отчет, а почтенные монахи внимали ему с сияющими глазами и улыбкой на устах, в зал заседаний ворвался о. Гоше, громко крича:
— Довольно!.. Не хочу!.. Отдайте мне моих коров!
— В чем дело, отец Гоше? — спросил настоятель, отчасти догадываясь, в чем тут дело.
— В чем дело, отец настоятель?.. Дело в том, что я сам себе готовлю огонь вечный и вилы… Дело в том, что я пью, пью, как сапожник…
— Так ведь я же вам велел вести счет каплям!
— Тоже сказали! Вести счет каплям! Теперь уже приходится вести счет стаканам. Да, честные отцы, вот до чего я дошел. Три фляги за вечер… Сами понимаете, что так продолжаться не может… Повелите составлять ликер кому вам угодно… Да падет на меня огонь небесный, если я не брошу этого дела!
Теперь капитулу было уже не до смеха.
— Но, несчастный, вы пустите нас по миру! — кричал казначей, размахивая гроссбухом.
— А по-вашему, лучше, чтобы я обрек себя на вечные муки?
Тут поднялся настоятель.
— Отцы! — сказал он, простерши холеную, белую руку, на которой сверкал пастырский перстень. — Есть средство все уладить… Возлюбленное чадо мое! Когда искушает вас нечистый? По вечерам?..
— Да, отец настоятель, аккуратно каждый вечер… И теперь, как только стемнеет, я, с вашего позволения, обливаюсь холодным потом, как осел при виде седла.
— Ну так успокойтесь… Отныне каждую вечернюю службу мы будем читать за ваше спасение молитву святого Августина, дающую полное отпущение грехов… Теперь, что бы ни случилось, вы будете под ее покровом… Она отпускает грехи в самый момент их свершения.
— О, тогда спасибо, отец настоятель!
И без дальних слов о. Гоше легко, точно жаворонок, полетел к своим перегонным кубам.
Действительно, с этого дня каждый раз в конце повечерия священнослужитель возглашал:
— Еще молимся за нашего бедного отца Гоше, душу свою положившего за други своя.
И над белыми рясами, распростертыми во мраке приделов, реяла трепетная молитва, как легкий ветерок над снегом, а в дальнем углу монастыря, за пылающими витражами винокурни, слышался меж тем голос отца Гоше, певшего во всю глотку:
Веселый монашек Парижу знаком,
Пататен, пататон, тарабен, тарабом.
Пляшет с монашками он,
Тру-ту-ту-ту, у них в саду,
С монашками пляшет он…
Почтенный кюре вдруг в ужасе остановился:
— Господи помилуй! Что, если меня услышат прихожане?
В Камарге[37]
В замке шум и суета. Посланный принес записку от сторожа, нацарапанную наполовину по-французски, наполовину по-провансальски, в которой тот сообщает, что уже два-три раза видел стаи перелетных птиц и что первые птицы уже появились.
«Ждем вас!» — пишут мне мои любезные соседи, и сегодня утром, в пять часов, чуть забрезжил свет, их большой брек, нагруженный ружьями, собаками, провизией, дожидался меня внизу у холма. И вот декабрьским утром, когда бледная зелень олив чуть виднелась, а яркая зелень вечнозеленых дубов казалась чересчур зимней и искусственной, мы покатили по подсохшей, обнажившейся Арльской дороге. В хлевах уже заметно движение. У нас иногда поднимаются до света, и тогда загораются окна на фермах. Среди развалин Монмажурского аббатства, в расщелинах камней, орланы хлопают спросонья крыльями. Навстречу нам уже попадаются старые крестьянки, которые гонят на рынок по обочинам дороги своих осликов. Они из Виль-де-Бо. Они делают добрых шесть миль, чтобы посидеть часок на ступенях церкви св. Трофима и продать пучки целебных трав, собранных в горах…
Вот и стены Арля — стены низкие и зубчатые, как на старинных гравюрах, где воины, вооруженные копьями, появляются на вершине вала меньшего размера, чем они сами. Мы быстро проезжаем этот чудесный городок, один из самых живописных во всей Франции. Лепные закругленные балкончики, словно решетчатые ширмы, выступают до середины узеньких улиц, темные старинные дома с мавританскими дверцами, низкими и стрельчатыми, переносят вас в эпоху Гийома Коротконосого[38] и сарацинов. В этот ранний час на улицах никого не видно. Оживленно только на набережной Роны. Пароходик, обслуживающий Камаргу, разводит пары у сходен пристани. Вместе с нами на палубу поднимаются фермеры в рыжих шерстяных куртках, девушки из Ла-Рокет, которые едут наниматься на фермы; они болтают и пересмеиваются. Утро свежее, и они с головой накрылись длинными коричневыми накидками, из-под которых глядят головки, кажущиеся маленькими и нарядными от высокой арлезианской прически, глядят чуть задорно, словно сейчас высунутся из-под капюшона, громче расхохочутся, отпустят шутку повеселей… Колокол звонит, мы отваливаем. Оба берега плывут мимо с утроенной скоростью — Роны, винта и мистраля. По одну руку Кро — бесплодная каменистая равнина, по другую — более зеленая Камарга с низкой травой и поросшими тростником болотами, которые тянутся до самого моря.
Время от времени пароход останавливается у пристани, слева или справа, «то в империи, то в королевстве», как говорили в средние века, во времена Арльского королевства[39], и как говорят по сию пору старые ронские матросы. У каждой пристани белеет среди деревьев ферма. С пароходика сходят работники с инструментами, женщины с корзиной на руке чинно идут по сходням. Понемногу, останавливаясь «то в империи, то в королевстве», пароход пустеет, и когда он доходит до пристани Мас-де-Жиро, где нам выходить, на борту почти никого уже нет.
Мас-де-Жиро — старинная ферма господ де Барбантан. Там мы будем дожидаться сторожа, который должен заехать за нами. За столом в высокой кухне сидит все мужское население фермы: землепашцы, виноделы, пастухи, подпаски; они медленно жуют, молча, сосредоточенно, а женщины, которые обычно едят после, прислуживают. Вскоре появляется сторож в своей одноколке. Настоящий герой Фенимора Купера, охотник на воде и на суше, охраняющий от браконьеров дичь и рыбу… Местные жители зовут его лурудеиру (бродяга), потому что его привыкли видеть на рассвете и в сумерках, когда встает туман, притаившимся в камышах или же застывшим в своей утлой лодочке, проверяющим верши на клер (озерках) или на рубин (оросительных каналах). Возможно, что он стал таким молчаливым, таким сосредоточенным именно потому, что по самому своему ремеслу вечно должен кого-нибудь подстерегать. Все же, пока мы идем за одноколкой, груженной ружьями и корзинами, он сообщает нам все охотничьи новости — называет количество прилетевших стай, места, где осели перелетные птицы. Разговаривая, мы подвигаемся вперед.
Возделанные поля кончились, вот мы и в самом сердце Камарги. Куда ни глянешь — среди пастбищ, среди болот, — поблескивают в траве каналы. Кусты тамариска и тростник кажутся островками на спокойном море. Высоких деревьев совсем нет. Создается впечатление ровной, безбрежной глади. Кое-где, почти вровень с землей, видны низкие кровли загонов для скота. Разбросанные там и сям стада лежат в солончаковой траве или медленно бредут, сгрудившись вокруг бурого плаща пастуха, не нарушая однообразия равнины, — они теряются в этих синеющих просторах под широким куполом неба. Как от моря, несмотря на его волны, от этой долины веет одиночеством, необъятностью! И чувство это еще усиливается от мистраля, который дует неустанно, беспрепятственно и своим мощным дыханием словно еще сглаживает, расширяет пейзаж. Все склоняется перед ним. Даже на кустиках сказываются его порывы: они изогнулись, они стелются по земле, они как бы вечно бегут к югу.