Уильям Голдинг - Зримая тьма
Когда на следующий день Софи пошла искать их среди высоких маслянистых цветов и луговых трав, на берег ручья, они были там, такие же, как прежде, — будто прождали ее всю ночь. Мать плыла вниз по течению, утята строем за ней. Время от времени мать говорила: «Кря!» — нисколько не испуганно, просто слегка настороженно. В тот раз Софи впервые столкнулась с той «неизбежностью», с какой ведет себя иногда мир. Бросать камни и мячи она умела — правда, недалеко. И вот сейчас — отсюда и началась эта «неизбежность» — большой голыш лежал прямо под рукой в траве и засохшей грязи, где не должно было быть никакого голыша, если бы не вмешалась «неизбежность». Как ей показалось, ей совсем не пришлось его искать. Софи чуть-чуть протянула руку, и гладкий овальный голыш лег ей точно в ладонь. Как мог гладкий, овальный камень лежать тут, не под слоем грязи, и даже не прячась в траве, а сверху, где руке не пришлось его искать? Но камень был здесь, точь-в-точь для ее руки, а она смотрела поверх кремовых пучков таволги на утку с утятами, деловито плывущих вниз по течению.
Для маленькой девочки метание — вещь непростая, и, вообще говоря, непривычная — только мальчишки могут предаваться этому часами. Но долго потом, до того, как она научилась простоте, Софи не могла понять, каким образом увидела все, что должно случиться. Однако факт оставался фактом: она видела дугу, по которой полетит камень, видела точку, в которой окажется самый последний утенок, пока камень будет в воздухе. «Будет» или «был»? Ибо — тут скрывался тонкий момент, — когда Софи размышляла над этим позже, ей казалось, что будущее становится неизбежным, как только его распознаешь. Но неизбежно оно или нет, она все равно так и не смогла понять — по крайней мере до того момента, когда само понимание утратило всякий смысл, — как ей удалось, отставив левую руку и отведя предплечье от локтя назад, мимо левого уха, как бросают маленькие девочки — удалось не просто дернуть предплечьем вперед, но и отпустить камень в нужный момент, под нужным углом, с нужной скоростью; суставом пальца, ногтем, подушечкой ладони заставив его беспрепятственно скользить — почти без всякого умысла, — скользить в эту расщепленную и перерасщепленную секунду, словно эта возможность была выбрана из двух существующих, предопределенных с самого начала, словно все вместе: утята, Софи, камень под рукой — вело к этому мгновению, — скользить по кривой, пока утенок деловито плывет к точке встречи, последний в строю, но обязанный быть там в силу какого-то невысказанного «делай так»; и затем полное удовлетворение: аккуратный всплеск, мать метнулась прочь, чуть взлетев над водой с криком, похожим на треск тротуарной плитки, утята таинственным образом исчезли, кроме последнего — комочка пуха в центре расходящихся кругов, качающегося на воде, но неподвижного, только подергивается выставленная в сторону лапка. И долгое довольное созерцание комочка пуха, медленно вращающегося в несущем его прочь потоке.
Она пошла было искать Тони, но остановилась, застыв среди таволги и высоких лютиков, щекотавших бедра.
Больше Софи никогда не кидала камни в утят — и прекрасно понимала почему. Это было ясно, хотя и не так просто. Только однажды может камень лечь в предназначенную руку и на предначертанную дугу, и только однажды утенок станет пособником, двигаясь так, чтобы неизбежно разделить с тобой судьбу. Софи чувствовала, что понимает все это и даже больше; и еще она знала, что слова бесполезны, когда пытаются передать это «больше никогда», объяснить его, придать ему форму. «Больше никогда» существовало, и все. Это вроде того, как знать, что никогда, никогда не придется снова гулять с папой по большому квадрату, прямоугольнику, мимо зеленой двери. Вроде того как знать — а она знала наверняка, — что с тобой больше не будет ласкового папы, потому что его нет нигде, что-то его убило, а может, он сам себя убил, увенчав ястребиным профилем голову то спокойного, то сердитого незнакомца, который проводит все время с тетей или в кабинете.
Может быть поэтому жизнь у бабушки, ручей и луг были таким облегчением — ведь несмотря на то, что именно на лугу пришло знание об этом «больше никогда», тут можно было просто веселиться. И пока тянулись очередные каникулы, играя среди лютиков на заливном лугу, среди бабочек и стрекоз, птиц на деревьях и венков из маргариток, она между делом размышляла о том, другом — о дуге, о камне, о пушистом комочке, — просто как о маленькой удаче. Удача — вот что это было, вот как все объяснялось! Или только запутывалось. Плетя с маленьким Филом венки из маргариток или играя с Тони в индейцев в вигваме, в редком для них состоянии единства, она знала: удача — и все. В это время танцев, песен, время новых мест и новых людей — людей, которых нельзя было отпускать от себя, хотя они все равно уходили: высокая рыжеволосая женщина, мальчик чуть младше Софи, который дал ей примерить свои синие джинсы с вышитыми на них красными зверями, в это время праздников и маскарадов она понимала: да это была удача, а если нет — какая разница? В это лето они в последний раз ездили к бабушке и Софи в последний раз выслеживала утят. Оставив Тони искать букашек в придорожной траве, она побрела через высокие луговые травы, таволгу и щавель и, найдя мать с утятами, последовала за ними вдоль ручья. Мать издала резкий, отрывистый тревожный крик и поплыла быстрее, утята — за ней следом, все быстрее и быстрее. Софи бежала за ними, пока утка не оторвалась от воды с плеском и брызгами, а утята не исчезли. Они пропали мгновенно, словно растворились в воздухе. Только что пушистая цепочка спешила, напрягая силенки, вытянув шейки, взбалтывая лапками воду, потом короткое «плюх!» — и нет никаких утят. Это было так поразительно, что Софи, растерявшись, застыла на месте и несколько мгновений тупо смотрела перед собой. И только увидев мать, которая появилась немного поодаль и деловито плыла по ручью, испуская отрывистые хриплые крики, Софи обнаружила, что стоит с открытым ртом, и закрыла его. Примерно через полчаса мать и птенцы вернулись, и Софи снова погналась за ними. Она обнаружила, что утята исчезают не в воздухе, а в воде. В какое-то мгновение их страх переходил в истерику, и тогда они ныряли. И какими бы крохотными они ни были — а эти утята были совсем крохотными — они ныряют и уходят от погони, как бы быстро ты ни гнался за ними и каким бы большим ни был. С этим поразительным открытием она вернулась через поле к Тони, то ли восхищаясь утятами, то ли досадуя на них.
— Ну и дура, — сказала Тони. — Их бы не называли нырками, если бы они не ныряли.
В ответ Софи высунула язык и закрутила ладонями возле головы, вставив большие пальцы в уши. Тони временами вела себя нечестно — уносилась за много миль, покидая свое хрупкое тело с пустым лицом, — а потом вдруг спокойно оказывалась рядом, возвращаясь с небес в свою голову. Затем, словно поворотом ключа, она собирала воедино то, что никому другому не пришло бы в голову, и выдавала тебе готовое решение или — это раздражало еще сильнее — демонстрировала его очевидность. Но Софи умела определять, когда Тони покидала свое тело. Софи знала, что когда сущность Тони находилась, предположим, в ярде над ее головой и чуть-чуть правее, она не обязательно предавалась ничегонеделанью или погружалась в сон, транс или небытие, а могла проворно порхать среди невидимых деревьев в невидимом лесу, в котором была хозяйкой. Та, верхняя Тони порой пребывала в безмыслии; но, с другой стороны, ей под силу было менять очертания мира согласно своим прихотям. Например, она могла заимствовать со страниц книга разные формы и придавать им материальную твердость. То есть с отвлеченным любопытством исследовать природу мяча, сделанного из круга, природу коробки, сделанной из квадрата, или какого-нибудь предмета, сделанного из треугольника. Софи обнаружила все это в Тони сама того не желая. В конце концов, они ведь были двойняшками.
Когда Тони указала на связь между поведением уток-нырков и их именем, Софи почувствовала себя обманутой и поэтому рассердилась. Все волшебство пропало. Она стояла над Тони, размышляя, не вернуться ли ей, чтобы еще погоняться за утятами, и мысленно увидела, что нужно преследовать утят не вниз по течению, а вверх, чтобы движение воды помогало ей и мешало им. Тогда можно будет, не выпуская их из виду, наблюдать за ними под водой и увидеть, как они выныривают. В конце концов, — размышляла она про себя, — должны же они где-то всплыть! Но, по правде говоря, ее сердце к этому не лежало. Тайна перестала быть тайной, и, кроме этих глупых птиц, от нее никому не было толку.
Она откинула волосы за уши.
— Пошли к бабуле.
Они пробирались сквозь буйную зелень лужайки к изгороди, и Софи соображала, стоит ли спрашивать бабушку, почему объяснения отнимают у вещей всю прелесть; но два события заставили ее выбросить эту проблему из головы. Во-первых, они встретили маленького Фила с фермы — маленького Фила с кудряшками, совсем как у малыша Фила из «Часов с кукушкой», и отправились с ним играть на одно из полей, принадлежащих его отцу. Там маленький Фил показал им свою штучку, а они показали ему свои штучки, и Софи предложила всем пожениться. Но Фил сказал, что ему пора возвращаться на ферму и смотреть с мамой телек. Когда он ушел, они нашли на перекрестке красный почтовый ящик и забавлялись, засовывая в него камешки. Во-вторых, когда они вернулись домой, бабушка объявила, что завтра они возвращаются в Гринфилд, потому что она ложится в больницу. Тони извлекла из какого-то тайника, где они хранились, весьма неожиданные знания: