Жорис-Карл Гюисманс - На пути
Церковь запрещает трогать сам текст святого Фомы, но дозволяет какому попало капельмейстеру отказываться от распева, с рождения сопровождавшего этот текст, до мозга костей проникшего в него, спаявшегося с каждой его фразой, имевшего с ним одно тело и душу.
Это было чудовищно; надо было потерять не художественный вкус, которого у попов никогда и не было, а самое элементарное литургическое чутье, чтобы согласиться на такую ересь, терпеть в своих церквах подобное святотатство!
Вспоминая об этом, Дюрталь выходил из себя, но возвращался мыслями к Нотр-Дам де Виктуар и успокаивался. Сколько он ни рассматривал ее со всех сторон, она оставалась такой же таинственной и единственной, по крайней мере в Париже.
В Ла-Салетт, в Лурде были видения.{33} Истинные или вымышленные — неважно, размышлял он, — ведь даже если предположить, что Богородица не была там тогда, когда о том было объявлено, Она привлечена туда и живет там благодаря истечению веры паломников. Там совершались чудеса, и неудивительно, что туда приходят массы верующих. Но здесь, в Париже, никаких видений не было, никакая Мелани или Бернадетта не созерцали, не описывали, как являлась в сиянье «прекрасная Дама». При этой церкви нет ни купален, ни медицинских учреждений, ни принародных исцелений, ни горных вершин, ни пещер — ничего. Как-то раз в 1836 году настоятель этого прихода аббат Дюфриш де Женетт объявил, что, когда он служил мессу, Богородица изъявила желание, чтобы этот храм был специально посвящен Ей, — и этого хватило. Церковь, стоявшая в ту пору безлюдной, больше никогда не пустовала, и тысячи приношений свидетельствуют о дарах благодати, дарованных за эти годы Мадонной тем, кто к Ней приходил!
Да, но вообще-то, приходил к выводу Дюрталь, все эти просители духовно вполне обычные люди, в большинстве своем подобные мне: они приходят ради своей выгоды: для себя, а не для Нее.
Тут он вспоминал, как ответил аббат Жеврезен, когда Дюрталь поделился с ним этим наблюдением: «Если вы будете приходить туда только ради Нее, значит, уже чрезвычайно далеко прошли по пути к совершенству».
И вдруг, после стольких часов, проведенных во храме, наступила реакция: плотский огонь, угасший под пеплом молитвы, снова вспыхнул, и пробившийся из подземелья пожар заполыхал с ужасной силой.
Флоранс опять являлась Дюрталю — дома, в церкви, на улице, повсюду; и ему постоянно приходилось беречься прелестей этой шлюшки…
Вмешалась погода; небесные хляби прогнили; нагрянуло грозовое лето, а с ним наплыло раздраженье, ослабла воля, вырвалась из клетки и понеслась по рыжеватым лужам дикая стая грехов. Дюрталь холодел, помышляя о кошмаре долгих вечеров, о тоске никак не уходящего дня; в восемь вечера солнце еще не садилось, а в три часа утра он как будто еще и не спал. Вся неделя превращалась в один непрерывный день, а жизнь не останавливалась.
Его подавляло бесстыдное бешенство солнца и синего неба, обрыдло купаться в нильских потоках пота, надоело, что из-под шляпы низвергается Ниагара: он выходил из дома, но в уединении мерзость овладевала им.
Это было наваждение: в мыслях, в образах, повсюду — похоть, особенно страшная потому, что не блуждала, а сосредотачивалась в одной и той же точке: лицо Флоранс, ее тело, квартирка, где они забавлялись, скрывались из вида, и оставалась только та темная область этой твари, в которой располагалась резиденция его чувственности.
Дюрталь пытался сопротивляться, покуда не бежал в ужасе; он хотел изнурить себя долгой ходьбой, развеяться прогулками, но гнусное лакомство доставало его и на ходу, маячило перед ним за столиком кафе, обозначалось в пятнах на скатерти, во фруктах. После долгих часов борьбы кончалось тем, что он сдавался и вваливался, как проваливался, к Флоранс: умирая от стыда и отвращения, чуть не рыдая.
При том никакого облегчения от мук он не получал, даже напротив: скверная прелесть не только не уходила, а становилась еще сильней и навязчивей. Наконец, Дюрталь предложил себе и принял такой необычный компромисс. Если, думал он, я пойду к другой знакомой женщине, которая может податься на нормальные ласки, мне, может быть, удастся расслабить нервы, прогнать наваждение, удовлетвориться без этих мук и угрызений совести.
Так он и сделал, пытаясь убедить себя, что подобный поступок будет простительнее, что он не так согрешит.
Совершенно ясно, что из этого вышло: поневоле сравнив один поединок с другим, он снова вспомнил Флоранс и признал, что ее порочность совершенна.
Так он и продолжал к ней шляться, пока несколько дней подряд не испытал такого отвращения к этой кабале, что выскочил из комнатки и убежал.
После этого Дюрталю удалось немного собраться, оправиться, и его стошнило от себя. Во время кризиса он почти бросил ходить к аббату Жеврезену, не смея признаться ему в своем окаянстве, но когда по некоторым приметам увидел, что близится новый приступ, перепугался и отправился к священнику.
Рассказав обиняками о своей лихорадке, он почувствовал себя таким бессильным и печальным, что на глаза навернулись слезы.
— Ну что ж, теперь-то вы уверены, что к вам пришло то раскаяние, которого, как вы говорите, раньше не было? — спросил аббат.
— Уверен, а что толку? Если я так слаб, что знаю точно: полечу вверх тормашками при первом же нападении врага!
— Это совсем другой вопрос. Вот что: я вижу, вы, по крайней мере, оборонялись, а сейчас действительно находитесь в состоянии такого утомления, которое требует помощи.
Итак, успокойтесь; идите с миром и грешите меньше; большинство искушений от вас уйдет; с остальными вы, если захотите, сможете справиться, но имейте в виду: отныне, если вы падете, у вас не будет извинения, и тогда я не отвечаю, если вам станет хуже, а не лучше…
Пораженный Дюрталь пробормотал:
— Вы полагаете…
Аббат ответил:
— Я полагаю свою веру в то мистическое замещение, о котором говорил вам, а вы испытаете его на себе самом. Святые жены вступят в борьбу, чтобы пособить вам; они отобьют приступы, с которыми вы не можете справиться; по моему письму в глуши монастыри кармелиток и кларисс станут молиться за вас, даже не зная вашего имени.
И действительно, с того дня самые навязчивые припадки отступили. Обязан ли он был этим затишьем, передышкой заступничеству иноческих орденов или тем, что солнце угасло под дождевыми потоками, он не знал; одно лишь было верно: искушения разредились и он мог без последствий сносить их.
Мысль о том, что сострадательные монашки могут извлечь его из трясины, в которой он увядал, милосердно вытянуть его на берег, восхищала Дюрталя. Ему захотелось пойти на проспект маршала Саксонского и помолиться вместе с сестрами тех, кто страдал за него.
Там не было света и толпы, как в то утро, когда он был у них на пострижении; не пахло воском и ладаном, не проходила процессия пурпурных одеяний и раззолоченных мантий; было пустынно и темно.
Он стоял один в сырой неосвещенной капелле, пахнувшей стоялой водой, не вертел колесо четок, не повторял заученные молитвы, а мечтал, пытаясь хоть немного, хоть сколько-нибудь разобраться в своей жизни. Он уходил в себя, а в это время из-за решетки доходили отдаленные голоса: понемногу приближались, проходили через черное сито занавеси, изнуренные, падали вокруг алтаря, неясной громадой видневшегося в полумраке.
Благодаря голосам кармелиток Дюрталь рухнул в отчаяние.
Он сидел на стуле и думал: коли ты настолько неспособен быть бескорыстным, говоря с Ним, то едва ли не стыдно Его о чем-то просить; ведь в конце концов я только затем о Нем вспоминаю, чтобы получить толику счастья, а в этом смысла никакого нет. В сегодняшнем крушении человеческого разума, желающего объяснить страшную загадку предназначения жизни, среди тонущих обломков мысли выплывает одна лишь идея: идея искупления, которое мы чувствуем, но объяснить не можем; идея, что единственная цель, присущая жизни, — страдание.
Каждому выставлен счет на физические и нравственные страдания, и кто не платит по нему при жизни — оплатит после смерти; счастье — лишь заем, который придется отдать; его призраки подобны части, выделенной в счет будущего наследства скорбей.
А если так, кто знает, не придется ли платить за анальгетики, усмиряющие телесную боль? Кто знает: вдруг хлороформ — орудие безбожного бунта, вдруг трусость смертного перед страданием — буйство, мятеж против вышней воли? Если так, то по векселям неиспытанных мучений, долговым распискам неслучившихся невзгод, залоговым квитанциям избегнутых бед там придется платить немыслимые проценты, и вот откуда боевой клич святой Терезы: «Господи, дай всегда страдать или умереть!», вот почему святые радуются в своих испытаниях и молят Христа не избавлять их от мук, ибо знают, что надо уплатить налог очистительных горестей, дабы не остаться должником после смерти.