Шарль Нодье - Сказки здравомыслящего насмешника
Поскольку Сумабезбродий умер бездетным, абсолютная власть, согласно великой хартии королевства, перешла к придуркам, которые, следуя своему обыкновению, захватили бы ее в любом случае, ибо плодом всех революций, свершавшихся в этой жалкой стране, всегда было возвышение придурков — придурков, борющихся с придурками, придурков, сидящих верхом на придурках, целой стаи придурков.
Придурки эти могли быть какого угодно цвета — белого, красного или любого другого, они могли одеваться в длинное или короткое платье, ходить на котурнах или в башмаках, носить тоги или кирасы, орудовать шпагой или пером, обладать званием придурка от рождения или получать его в награду за подвиги, играть на бирже, сочинять доктрины или заводить фабрики; народ все равно видел в них тех, кем они и являлись, — придурков. Несчастные сумабезбродцы рождались собственностью придурков, созданной для придурков и переходившей из рук одних придурков в руки других. Хотел бы я посмотреть на того ловкача, который сумел бы отнять у придурков их добычу, не будучи придурком сам!
Когда придурки, как им то и положено, пришли к власти, они воздвигли на камне, закрывавшем вход в шахту, гранитный постамент в виде неправильного двенадцатигранника, символизирующего двенадцать известных науке частей света. Если кто-либо когда-либо откроет тринадцатую, я, признаюсь совершенно откровенно, не найду, куда ее пристроить; впрочем, спасибо Небесам, если это будет самой серьезной моей заботой!
Вздорике, по примеру Цезаря, завещал свое богатство народу, с той лишь разницей, что славный римлянин — поистине щедрый государь! — оставил каждому римскому гражданину по триста сестерций, что в пересчете на современные деньги составляет, если верить г-ну Летронну[138], 59 франков 61 сантим, несчастный же балагур не располагал даже uncia sextula[139] колокольного металла, каковая особенность балагуровой натуры более всего трогает сердца биографов. На самой широкой грани постамента поместили финальные строки завещания, которое Вздорике составил лапидарным стилем, не выправленным Академией надписей:
ДА БЛАГОВОЛИТ ГОСПОДЬ
ДАРОВАТЬ ВСЕМ ВАМ, ДОБРЫЕ ДРУЗЬЯ МОИ,
СТОЛЬКО ТЕРПЕНИЯ, СКОЛЬКО НАДОБНО,
ЧТОБЫ ПРОЖИТЬ ЖИЗНЬ,
СТОЛЬКО ЛЮБВИ И ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬСТВА,
СКОЛЬКО НАДОБНО,
ЧТОБЫ СДЕЛАТЬ ЕЕ
ПРИЯТНОЙ И ПОЛЕЗНОЙ,
И СТОЛЬКО ВЕСЕЛОСТИ, СКОЛЬКО НАДОБНО,
ЧТОБЫ НАД НЕЙ ПОСМЕЯТЬСЯ.
На следующий день на постамент водрузили статую балагура, и, поскольку скульпторы той усовершенствованной эпохи творили в манере простодушной и мещанской, умелый ваятель изобразил философа в коротенькой куртке, ночном колпаке и домашних туфлях.
Скульптура вышла превосходная.
ЗЕРОТОКТРО-ШАХ, ПРОТОМИСТАГОГ БАКТРИАНЫ
При жизни Нодье сказка не публиковалась. Впервые опубликована по рукописи П.-Ж. Кастексом в изд.: Nodier Ch. Contes. P., 1961 (Classiques Garnier).
Уточненный вариант текста опубликован в изд.: Nodier Ch. Hurlubleu, Grand Manifafa d’Hurlubière et autres contes. Ed. J. Geoffroy, Dole, 2008, — по которому и выполнен наш перевод.
Сказка является продолжением двух предыдущих: «Сумабезбродия» и «Левиафана».
Мистагог — жрец, наставляющий в таинствах, а протомистагог — самый первый из таких жрецов, предшественник всех последующих.
ГИПОТАКСИС[140]
Мой Бог! Мой Бог! какой же поучительной и занимательной кажется жизнь тому, кто изведал смерть!
Не прошло и десяти тысяч и нескольких жалких сотен лет со дня моей кончины, как вдруг в одно прекрасное утро сразу после праздника всех святых, лишь только пропел петух, со мной — чего только не бывает в праздник — приключилось то, о чем я буду иметь честь вам поведать.
Хотя я успел слегка протрезветь после давешнего, а вернее сказать, давнишнего, я, клянусь честью Брелока[141], был немного не в себе, как человек, который отвык от светского общества и свежего воздуха. Я шел куда глаза глядят не знаю сколько времени по горам и долам, улицам и переулкам, по папертям и дворам, передним и ступеням, до тех пор пока не уперся в огромный портал разнородного стиля, над которым мерцала фосфорическая надпись:
NON PLUS ULTRA[142]
ЗДЕСЬ ПРЕПОДАЮТ ЧИСТУЮ ИСТИНУ,
ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНЫЕ НАУКИ
И УМЕНИЕ РАЗВЕШИВАТЬ УШИ
НА ВСЕХ СУЩЕСТВУЮЩИХ ЯЗЫКАХ
NB. С собаками вход воспрещен.
Удостоверившись, что я не вхожу в число тех, кому вход воспрещен, я поднял глаза и заметил человека исполинского роста, который, судя по всему, этот вход охранял. Он отворил мне дверь с величайшей учтивостью, а именно обнажив голову, которую покрывал высоченный тюрбан, сидевший на ней весьма лихо и имевший форму гигантского гасильника. Желая ответить любезностью на любезность, как это принято среди людей благовоспитанных, я схватился за свой ночной колпак и снял с головы гасильник, не уступающий колоссальными размерами убору моего нового знакомца. Сей бравый муж вновь изъявил мне почтение самыми пылкими знаками, какие были в ходу в то время в том краю, а именно ухвативши свой собственный нос большим и указательным пальцем левой руки, а нос у него, прошу поверить, был не из маленьких. Я не захотел уступить ему в учтивости и стал искать кончик своего собственного носа, однако сей последний оказался так длинен, что мне стоило большого труда добраться до его оконечности[143]. Покончив с этими жеманными церемониями, которым в хорошем обществе придают, пожалуй, чересчур большое значение, мы вошли в какой-то чулан, дверь которого тотчас за нами затворилась, и уселись бок о бок на единственную имевшуюся там скамью. В чулане было темно, хоть глаз выколи, впрочем, если бы даже кто-то вздумал покуситься на мой глаз, серьезной преградой ему сделался бы мой же нос. К счастью, до этого дело не дошло.
ПРОСЦЕНИУМ
Мы тотчас завели меж собой приличную беседу, отличительной чертой которой были наши позы, казавшиеся, вероятно, слегка принужденными, ибо носы наши не позволяли нам сидеть иначе, как повернувшись друг к другу в профиль.
— Простите ли вы мне, сударь, — спросил обладатель одного из двух самых длинных носов на земле (вторым был мой собственный), — что я без спросу уселся тут рядом с вами вследствие компетенций, полномочий и привилегий, какие сообщает мне моя должность по отношению к особам, подвергнутым воскресительной процедуре?
— Не только прощу, — отвечал я, — но даже выскажу вам бесконечную признательность за то, что вы изволили составить мне приятную компанию в сем Храме Просвещения. Темно здесь, как в могиле. Впрочем, выражения ваши, исключительно тщательно отобранные, доказывают мне, что о лучшем обществе невозможно и мечтать.
— То ли еще будет, — возразил он, по всей вероятности, с улыбкой, — когда вы услышите господ ученых? Вот кто имеет в своем распоряжении отборнейшие цветы красноречия, вот у кого силлепсы, гипаллаги и гипотипозы[144] не сходят с языка, вот у кого что ни слово, то золото. Но я еще не успел осведомиться о времени и обстоятельствах вашей кончины.
— Она приключилась, с вашего разрешения, которого вы, впрочем, не давали, шестого октября тысяча восемьсот тридцать четвертого года от воспаления кишок, или, если угодно, от энтеритной флегмазии, что означает в точности то же самое. В мое время врачей так сильно бранили на их родном языке, что они предпочитали изъясняться по-гречески.
— Прогресс идет вперед, — отвечал мне человек с длинным носом, — а это идет на пользу цивилизации. Ваши врачи, которые говорили так, чтобы их никто не понял, а нередко и сами не понимали друг друга, сильно опередили свой век, а вы, бедный мой друг, оттого и не слишком преуспели, что не умели, подобно им, выражать свои мысли — если, конечно, вы мыслили, — посредством странных синонимов и непостижимых наречий. В ваши времена еще не постигли искусства преуспевать посредством загадок, зачастую не имеющих разгадки. А меж тем это дело очень прибыльное! Как бы там ни было, мужайтесь. Нынче нам обоим предстоит шаг за шагом искупить наши заблуждения в лимбе рая для ловкачей, а наказанием нам послужит вечное созерцание неслыханных чудес, какие творит совершенствование. Таков, да будет вам известно, вынесенный нам приговор.
— Ужасно! как это ужасно! — вскричал я. — Благодаря тому что вы любезно изволили мне сообщить, я начинаю понимать, что жестокая казнь, ожидающая несовершенных особ, подвергнутых воскресительной процедуре, — тех самых, к числу которых имеем несчастье принадлежать мы с вами, — заключается в том, что они обречены вечно выслушивать рассуждения и речи; и какие рассуждения, сударь! какие речи! Старый Дант с его желчным воображением позабыл включить эту пытку в уголовный кодекс для проклятых душ! Больше того, о ней нет ни слова ни в грозных речах Господних, ни в церковных оглашениях, ни в милых амвросианских безделках Антонио Руски[145], хотя от них пышет жаром и пахнет жареным, ни в прекрасном описании Чистилища, выполненном Бартоломео Вальверде с такой дотошностью, как будто он только что вернулся из описанных им краев[146]. Какое коварство — подсунуть нам крапленый ад!