Льюис Синклер - Энн Виккерс
Когда репортеры наконец убрались, а доктор Уормсер, охотно дав себя снять газетным фотографам, отправилась завтракать к миссис Коукс, Секира запричитала:
— Будет что-то страшное! Вечерние газеты дадут экстренный выпуск со всей историей, и получится кошмар! Зал сегодня будет переполнен, можете не беспокоиться! Но как они гнусно будут себя вести! Скандал обеспечен! Вот что, девушки, пожалуй, вам не стоит выступать, лучше побудьте в зале и постарайтесь прекратить скандал, если он разразится. О господи, и это после того, как мы соблюдали такую осторожность. Свободная любовь!
Впервые Энн видела, чтобы Мейми Богардес дрожала. В этот день все они были особенно почтительны и нежны с ней. Их тоже пробрала дрожь, когда, выскочив на улицу за выпуском газеты, выходящей в четыре часа, они прочли сенсационные заголовки на первой странице.
Вот примерно что газеты вложили в уста доктора Уормсер:
«Любовь — это всего только минутное влечение, вызванное лунным светом, но даже и так она важнее длительного брака, потому что браки совершают священнослужители, которые все без исключения дураки. Свободная любовь, то есть право брать себе возлюбленного, когда пожелаешь, не только дозволительна, но и необходима для всякой свободной женщины.
Мужчины гораздо ничтожнее женщин. Мужчины — врачи держат сестер милосердия в ежовых рукавицах и обращаются с ними совершенно безобразно.
Следующим президентом Соединенных Штатов будет женщина, и президент из нее получится на много голов выше любого мужчины. Русская императрица Мария Луиза была величайшим правителем всех времен.
Как только (примерно такой абзац две газеты напечатали жирным шрифтом, а одна красным) мы добьемся избирательного права, мы двинемся дальше и будем отстаивать контроль над рождаемостью, социализм и атеизм. Все мужья и жены будут жить в разных квартирах. Все женщины в подражание мужчинам будут удирать из дому и напиваться в тесной компании. Женщины должны выгораживать друг друга, чтобы дурачить мужей.
Женщины будут лучшими солдатами, боксерами, инженерами и поэтами, чем мужчины, — мужчины же годны только на то, чтобы быть у женщин секретарями и слугами. Я знаю, что такие откровенные высказывания навлекут на меня неприятности, но все суфражистские ораторы любят рекламу, и думаю, что на этот раз я останусь вполне довольна».
До самого ухода на митинг в Симфонический зал девушки слонялись по дому слишком удрученные, чтобы разговаривать. Даже Мэгги О Мара, забежавшая из своего Союза официанток, чтобы идти со всеми вместе, заразилась их унынием и тоже приумолкла. Они надели не платья, подобающие для публичного торжества разума и благопристойности, а матросские блузки с юбками.
Энн тоже была охвачена тревогой, но при всем том бесилась при мысли, что она совершенно зря с огромным трудом скопила денег и купила такое вдохновенное вечернее платье из синей тафты, что оно, несомненно, должно было поразить даже сотню надменных миссис Дадли Коукс. А ей так хотелось, негодовала Энн, хоть раз быть кем-то другим, а не только неряшливой, замызганной суфражисткой, которая сует нос в чужие квартиры, надписывает конверты и выступает на углу Главной улицы.
— Я люблю красивые вещи! Вдруг я сегодня встречу великолепного мужчину, а я в этой старой школьной юбке. Черт!
Кандальная команда и мисс Богардес торжественно отправились в Симфонический зал в трамвае (ни одна из них не могла позволить себе такси хотя бы раз в год), и им казалось, что каждый мужчина на длинной скамье напротив взирает на них с возмущением как на безнравственных и опасных женщин. Прежде чем проскользнуть через служебный вход в спасительную «артистическую», они робко пробрались через толпу, собравшуюся перед Симфоническим залом. В полдень была продана лишь половина билетов. Теперь же швейцар в синей с золотом одежде выкрикивал: «Только стоячие места, все сидячие проданы, только стоячие!» А ведь в зале было три тысячи мест.
Несмотря на предупреждение швейцара, сотни людей столпились у тройных дверей, пытаясь проникнуть внутрь. Взъерошенная толпа пыхтела, рявкала, рычала: «…прокатить бы их на бревне… потаскушки… бесноватые, вот они кто… я и к больной кошке бабу-врача не вызвал бы… свободная любовь, я бы им показал свободную любовь — дубиной… шайка полоумных анархисток…»
Накал толпы, правда, не достигал той степени, когда люди уже теряют человеческий облик. Все-таки здесь присутствовало слишком много сочувствующих суфражистскому движению, слишком многие не верили, чтобы слова доктора Уормсер были процитированы правильно. Интересно, что такие защитники находились либо среди преуспевающих «видных граждан» города, либо среди грубоватых, но опрятно одетых рабочих, а среди почтенных обывателей, не принадлежащих ни к низам, ни к верхам, их не нашлось ни одного. Портик Симфонического зала с мраморными колоннами, напоминавшими сильно отполированный хлебный пудинг, безмятежный, но несколько глуповатый бюст Моцарта в нише, эта атмосфера вечерних туалетов, шипра и Ежегодного бала общества святого Венцеслава не поощряли к буйству. Нет, подумала Энн, до линчевания дело не дойдет, но они могут заглушить речь доктора Уормсер. Ей вдруг показалось, что она никогда еще не встречала такого замечательного и разумного человека, как Мальвина Уормсер.
За кулисами они увидели доктора Уормсер, — она выглядела спокойной, но руки у нее дрожали. Стройная миссис Дадли Коукс, в строгом черном платье из крепа с единственным украшением — ниткой кораллов, была тут же и волновалась меньше всех.
— Проклятые газетчики! — сердито заметила она. — Не объясните ли вы мне, отчего каждый репортер и редактор в отдельности может быть либералом и даже красным, но сама газета всегда консервативна, точно корь? Не беспокойтесь, доктор Уормсер, в зале сидят мой Дадли и два моих огромных и роскошно — глупых братца. Они, несомненно, заехали в клуб выпить и теперь справятся по крайней мере с тремя сотнями хулиганов.
Однако любезная болтовня миссис Коукс не ослабила напряжения. «Артистическая» была мрачным помещением с оштукатуренными стенами, о которые тушили папиросы, с рядами шатких кухонных табуретов и унылыми грудами легких складных стульев и нотных пюпитров. А Секира сидела у стола и барабанила по нему пальцами самым раздражающим образом; доктор Уормсер шагала, вернее, каталась взад-вперед, и губы ее шевелились — она репетировала.
Стрелки часов так медленно подвигались к половине девятого — часу, на который была назначена речь, — что казалось, будто они вообще остановились.
Из зала доносился смех, издевательские свистки, гул возбужденных голосов, топанье ног.
— Двадцать семь минут девятого. Ох, давайте начнем, доктор, и покончим с этим, — простонала мисс Богардес. — А вы, девушки, слушайте все четверо. Как только доктор заговорит, мигом в конец зала, и если что — попробуйте как-нибудь уладить.
Она твердым шагом прошествовала впереди обманчиво кроткой низенькой Мальвины Уормсер на сцену, где их встретил ураган иронических аплодисментов, топот и рев: «Да здравствует Секира! Да здравствует докторша! Голоса юбкам!»
Кандальная команда поспешила по боковому проходу в конец зала, битком набитый стоявшими людьми, и добралась туда как раз вовремя, чтобы услышать вступительное слово председательствовавшей мисс Богардес. Если она и нервничала за кулисами, то сейчас этот старый боевой конь, которому случалось играть в бесстрашие и перед худшей публикой, не выказывал ни малейшей неуверенности. Она оглядела зал с такой же сияющей улыбкой, с какой маленькая Эдита смотрела на громилу,[65] — улыбкой, говорившей, что она любит их всех и не сомневается, что все они любят ее и женское избирательное право.
— Боюсь, что в неизбежной спешке, торопясь выпустить газету, наши друзья-репортеры в значительной мере преувеличили радикализм сегодняшнего оратора, — начала мисс Богардес перед затихшим залом, а затем коротко и решительно представила публике доктора Уормсер как, вероятно, величайшего врача со времени Бенджамена Раша.[66]
К мисс Богардес, своему домашнему злу, сборище питало такую же насмешливую привязанность, с какой относятся к знаменитому городскому пьянице, который, нализавшись, непременно бьет окна в гостинице и наносит полицейским оскорбление действием, или к местному политическому деятелю, которого застали с проституткой, или к завзятому вралю-рыбаку, или к любому другому романтическому, но, главное, своему, местному чудаку. Но когда ее место заняла чужая, «язычница» доктор Уормсер, толпа взорвалась.
В сплошном густом вое Энн не могла различить отдельных голосов, кроме одного, зычного, пьяного, хрипло ревевшего: «брайся, братно в Ньорк!»
Однако доктор Уормсер была такая маленькая, милая, уютная, она так храбро держалась и умоляюще протягивала вперед пухлые ручки, что буяны утихомирились, и она смогла начать.