Жозе Эса де Кейрош - Реликвия
Отрадно было лежать на мягком ковре, попивая лимонад и вдыхая мягкий вечерний воздух. Говорливый ручеек весело бежал мимо нашего лагеря в зарослях дрока, примешивая к аромату его желтых цветов прохладную свежесть воды; перед нами зеленела лужайка, среди высоких трав там и сям покачивались белые лилии. Вдоль берега, держась парами, задумчиво расхаживали цапли. По направлению к Иудее высилась гора Сорокадневного поста господня, угрюмая, темная, навеки заклейменная печалью покаяния. А в сторону Моавских гор взор терялся в просторах древней священной земли Ханаанской — с ее пустынными, пепельными песками, протянувшимися до самого Мертвого моря, точно светлый саван забытого народа.
На заре, наполнив снедью дорожные вьюки, мы вышли в поход. Дело было в декабре, но в Сирии зимы тихи и прозрачны. Трясясь рядом со мной в седле, эрудит Топси-,ус рассказывал, что некогда по всей Ханаанской равнине шумели города, белели среди виноградных плантаций дороги, оросительные каналы журчали вдоль оград. Женщины, воткнув в волосы букеты анемонов, с песнями давили виноград. Аромат садов был угодней небесам, чем ладанный дым; когда караваны вступали в долину со стороны Сегора, точно второй Египет открывался взорам путников и все говорили, что это поистине вертоград господень.
— Но в один прекрасный день, — добавил Топсиус с язвительной, полной сарказма улыбкой, — всевышний невзлюбил самого себя и уничтожил все.
— Но почему все-таки, почему?
— Хандра, досада, кровожадность!..
Кони заржали, почуяв заклейменные проклятьем воды, и вскоре они блеснули вдали, протянувшись до самых Моавских гор, — неподвижные, немые, пустынные под пустыней неба. О, угрюмая безысходность! Кто не поймет, что на этом море тяготеет гнев господень, раз за столько веков тут не вырос ни один веселый городок вроде Каскайса, не забелели вдоль берегов брезентовые тенты… Нет здесь ни лодочных состязаний, ни рыболовов, ни томных дам в пляжных туфлях, собирающих в песке ракушки, ни шумного курзала с газовыми фонарями и ансамблем скрипок, оживляющим берега в час, когда выступают первые звезды… Все тут мертво, замуровано между двух черных кряжей, словно в каменных стенах склепа.
— Вон там стояла крепость Махерон, — торжественно проговорил всезнающий Топсиус, приподнявшись на стременах и показав зонтиком в сторону голубеющей линии побережья. — В ней жил один из моих Иродов — Антипа, сын Ирода Великого и тетрарх Галилеи: именно там, дон Рапозо, был обезглавлен Иоанн Креститель.
И во весь остальной путь к Иордану, пока весельчак Поте свертывал нам сигареты из доброго алеппского табака, Топсиус рассказывал об этом прискорбном событии.
Махерон, воздвигнутый среди грозных базальтовых утесов, был самой неприступной крепостью в Азии. Высота его стен достигала ста пятидесяти локтей; даже орлы не долетали до верхушек его башен. Снаружи крепость казалась черной и мрачной, но внутри сверкала слоновой костью, яшмой и алебастром. К высоким потолкам из цельных кедровых стволов были подвешены огромные золотые щиты, сиявшие как созвездия на летнем небе. В подземных конюшнях под толщей скалы содержались двести кобылиц Ирода; они славились красотой по всему свету. Эти молочно-белые, черногривые кобылицы не ели ничего, кроме лепешек на меду; их легкие копыта могли промчаться по заросшему лилиями лугу, не примяв лепестков. А еще глубже, в каменной темнице, томился Иоканаан, которого церковь именует Иоанном Крестителем.
— Но как же, всезнающий друг, случилось такое несчастье?
— А случилось оно так, дон Рапозо: мой Ирод увидел в Риме Иродиаду, свою племянницу, которая была женой его брата Филиппа; этот Филипп, позабыв Иудею, беззаботно жил среди италийцев, наслаждаясь всеми преимуществами латинской цивилизации. Она была ослепительно, адски хороша, эта Иродиада!.. Антипа Ирод увез ее на галере в Сирию и отверг свою первую жену, благородную моавитянку, дочь царя Арета, который властвовал над пустыней и караванными дорогами. Ирод заперся с Иродиадой в Махеронской крепости, вступив с нею в кровосмесительную связь. Вся благочестивая Иудея забурлила, узнав о попрании установленного богом закона. Тогда своевольник Антипа Ирод послал за Крестителем, который проповедовал в долине Иордана.
— Зачем, Топсиус?
— А вот зачем, дон Рапозо… Он надеялся подкупить сурового пророка ласкательствами, умиротворить его лестью и добрым сихемским вином, добиться, чтобы тот признал его греховную страсть; тогда голос Иоканаана, властно гремевший по всей Иудее и Галилее, очистил бы от скверны новый брак тетрарха в глазах всех верующих и сделал бы его белее снежных вершин Кармила. К несчастью, Предтеча был начисто лишен оригинальности, дон Рапозо. Это был почтенный святой, безусловно; но никакой оригинальности… Креститель во всем рабски подражал грозному пророку Илии: он жил в пещере, как Илия; питался акридами, как Илия; повторял классические обличения Илии; и по примеру Илии, громившего кровосмесителя Ахава, Предтеча изрыгал хулу на кровосмесительницу Иродиаду. Из духа подражания, дон Рапозо!
— И ему заткнули рот, бросив в темницу?
— Какое заткнули! Он поносил Ирода пуще прежнего! Это было ужасно… Иродиада укутывала голову покрывалами, чтобы не слышать проклятий, гремевших из подземелья!
Слезы навернулись мне на глаза, и я прошептал:
— И Ирод приказал умертвить святого Предтечу?
— Да нет!.. Антипа Ирод был малодушный, слабый человек… Большой сластолюбец, дон Рапозо, чрезвычайный сластолюбец, Дон Рапозо… Но до чего нерешителен! Кроме того, как всякий галилеянин он питал неисправимую слабость к пророкам. И к тому же боялся мести Илии, покровителя и друга Иоканаана. Дело в том, что пророк Илия не умер, дон Рапозо: он был взят на небо живым; во плоти, и даже вместе с лохмотьями, и оттуда разил грешников, все такой же неумолимый, громогласный, устрашающий…
— У-у-х! — выдохнул я; по спине у меня побежали мурашки.
— В том-то и дело… Иоканаан по-прежнему жил в подземелье и по-прежнему изрыгал хулу. Но ненависть женщины изобретательна, дон Рапозо, и хитроумна. Наступил месяц шебат, на который приходился день рождения Ирода. По этому случаю в Махероне давали пиршество, на котором присутствовал и Вителлий, совершавший в то время поездку по Сирии… Дон Рапозо, вероятно, помнит жирного Вителлия, ставшего потом властелином мира… И вот в тот самый час, когда, по закону всех провинций-данниц, гости пили за здоровье Цезаря и процветание Рима, в залу вступила красавица девушка, танцуя под звуки бубнов, как принято в Вавилоне. Это была Саломея, дочь Иродиады и ее мужа Филиппа; она воспитывалась в Кесарии, в лесу при храме Геркулеса. Саломея танцевала голая. Антипа Ирод, воспламенившись страстью, пообещал отдать все, чего она ни пожелает, за один ее поцелуй… Девушка взяла золотое блюдо и, обменявшись взглядом с матерью, попросила отдать ей и положить на это блюдо голову Крестителя. Антипа ужаснулся. Он предложил взамен город Тивериаду, свои сокровища, сотню генисаретских деревень… Саломея улыбнулась, снова взглянула на мать и снова, хотя и с запинкой, потребовала голову Иоканаана… Тогда все сотрапезники, саддукеи, книжники, знатные люди Декаполы, сам Вителлий и его римляне со смехом закричали: «Ты обещал, тетрарх! Ты дал слово, тетрарх!» Несколько минут спустя, дон Рапозо, в залу вошел негр-идумеец; в одной руке он держал кривую саблю, а другой волочил за волосы голову пророка. Так кончил свои дни святой Иоанн, в честь которого распевают песни и жгут костры в теплую июньскую ночь…
Покачиваясь в седле, мы слушали эти древние предания. Но вот вдали, среди рыжих песков, показалась полоска чахлой бронзово-коричневой зелени. Поте закричал: «Иордан! Иордан!» И мы пустились вскачь к реке Священного писания.
Весельчак Поте знал на берегу этой текучей купели отличное местечко, где честные христиане могли устроиться на привал; там мы и провели знойные часы полудня, растянувшись на ковре и потягивая пиво, предварительно охлажденное в водах святой реки.
В этом месте Иордан разливается светлой заводью, отдыхая после долгого знойного пути через пустыню, от самого Галилейского озера; прежде чем навеки исчезнуть в горькой пучине Мертвого моря, он лениво замедляет свой бег, нежится на тонком песке, тихо журчит, перекатывая в прозрачной воде камушки, дремлет в прохладных излучинах, неподвижно зеленеет в тени тамариндов… Над нами шелестели высокие персидские тополя; неведомые цветы покачивались в траве; некогда девы Ханаана вплетали их в косы, отправляясь по утрам на сбор винограда. В непроницаемой гуще листвы щебетали славки, не боясь, что их спугнет ужасный голос Иеговы… Вдали безупречной голубизной сияли Моавские горы, похожие на глыбу самоцвета. Светлое, молчаливое, высокое небо отдыхало от свирепой сумятицы, поднятой молитвами и причитаниями угрюмого народа, избранного богом. И там, где некогда неумолчно свистели крылья серафимов и развевались хламиды пророков, уносимых на небо, глаз с отрадой замечал лишь стаи голубей, изредка пролетавших в сторону яблоневых садов Энгадди.