Жозе Эса де Кейрош - Реликвия
Черкешенка, покачивая бедрами и продолжая улыбаться своей гнусной улыбкой, подошла к нам с протянутой рукой и попросила «подарочка» хриплым голосом пьяницы. Я оттолкнул ее с отвращением. Она почесала руку, потом бок, равнодушно подобрала вуаль и вышла, шаркая туфлями.
— О, Топсиус! — еле выговорил я. — Ну что это за подлость!
Философ Топсиус высказал несколько мыслей о сладострастии: оно по природе своей обманчиво; за ослепительной улыбкой кроются испорченные зубы; самые сладкие поцелуи оставляют привкус горечи. Когда плоть ликует, душа печальна…
— Какая душа! При чем тут душа! Просто наглая баба, и все! У нас на Арко-до-Бандейра эта Фатмэ давно заработала бы пару оплеух… Тьфу!
Я был в такой ярости, что с удовольствием расколотил бы мандолину… Но в комнату снова вошел Поте, поглаживая усы, и сказал, что за добавочные девять пиастро золотом Фатмэ согласна показать нам доселе никому не ведомое сокровище, девушку с берегов Нила, из черной Нубии, прекрасную, как восточная ночь. Он сам ее видел и подтверждает, что за нее не жалко отдать налог, собранный с целой богатой провинции.
Я был слаб и щедр; я согласился. Один за другим девять пиастров исчезли в пухлой ладони Фатмэ. Снова скрипнула беленая дверь, затем затворилась — и на фоне ее застыла, во всем великолепии бронзовой наготы, черная Венера. Несколько мгновений она стояла оцепенев, ошеломленная светом и присутствием мужчин, затем нерешительно переступила с ноги на ногу. Белая повязка покрывала ее гибкие, сильные бедра; жесткие волосы, блестевшие от масла, с вплетенными между прядей золотыми цехинами, гривой падали на спину. Шею обвивало несколько рядов синих стеклянных бус, соскальзывавших в углубление между ее твердых, словно выточенных из черного дерева, грудей. Внезапно она издала дрожащим языком какой-то отчаянный, отрывистый вой: «У-лу-лу-лу-лу-лу!» — и бросилась ничком на диван и, лежа в позе сфинкса, устремила на нас сумрачный взгляд больших немигающих глаз.
— Какова! — пробормотал Поте, подтолкнув меня локтем. — Что за тело! А руки! Обратите внимание на изгиб спины… Настоящая пантера!..
Фатмэ, закатив глаза, целовала себе пальчики, чтобы показать, какие небывалые наслаждения сулит нубийская любовь… Судя по пристальному взгляду красавицы, моя густая борода пришлась ей по вкусу; встав с дивана, я начал медленно подступать к нубийке, как охотник к верной добыче. Ее глаза расширились и тревожно заблестели.
Я протянул руку и осторожно, назвав ее «моя малютка», погладил прохладное плечо. При первом же прикосновении моей белой кожи нубийка, задрожав всем телом, отпрянула с глухим криком, точно раненая газель. Это меня задело. Но все же, стараясь быть как можно мягче, я продолжал бормотать успокоительным тоном:
— Если бы ты видела страну, откуда я приехал! И заметь, я мог бы взять тебя с собой! Лиссабон — вот где настоящая жизнь! Едешь в Дафундо, ужинаешь У «Силвы»… А здесь что? Захолустье… Таких девушек, как ты, у нас балуют, лелеют, о них пишут в газетах, на них женятся богатые наследники…
Я довольно долго убаюкивал ее этими глубокомысленными речами. Она не понимала моих слов; в ее туманном взоре читалась тоска по родной нубийской деревне, по стадам буйволов, дремлющих в тени пальм, по великой реке, извечно, неторопливо текущей среди обломков древних культов и царских усыпальниц…
Тогда, задумав воспламенить ее прямым контактом с моим пылавшим от страсти сердцем, я жадно к ней потянулся. Она отпрыгнула и, вся дрожа, забилась в дальний угол; и вдруг, закрыв лицо руками, заплакала навзрыд.
— Фу, как это скучно! — протянул я, разом остыв.
Затем схватил свой шлем и ринулся к двери, чуть не сорвав в сердцах портьеру с золотой бахромой. Мы очутились в душной комнате с изразцовыми стенами, и тут между Поте и жирной матроной произошла свирепая схватка из-за оплаты этой головокружительной восточной оргии: она требовала еще семь золотых пиастров, а Поте, с ощетиненными от гнева усами, ругался по-арабски, и брань его гремела и сыпалась, как камень с горы во время обвала. Мы ушли из приюта наслаждений, а вслед нам неслись яростные вопли Фатмэ, которая размахивала руками в чумных рубцах и проклинала нас, и наших родителей, и кости наших дедов, и породившую нас землю, и питавший нас хлеб, и укрывавшую нас тень, а потом по темной улице за нами еще долго шли две собаки и злобно лаяли.
Я вернулся в отель «Средиземноморье», тоскуя всем сердцем по моей приветливой родине. Угрюмый Сион так упорно отказывал мне в радостях, что я пламенно мечтал о благодушном Лиссабоне, — этот милый город легко подарит мне все мыслимые наслаждения, как только умрет тетушка и мне достанется звонкий мешок из зеленого шелка!.. Тогда жесткий безжалостный сапог не будет подстерегать меня в пустынном коридоре! Тогда дикарка не отшатнется, рыдая, от моих объятий! Если меня позлатит теткино богатство, никто не посмеет оскорбить мою любовь, никто не дерзнет оттолкнуть мое вожделение… О господи боже мой! Помоги мне победить тетушку святостью!
И я, не откладывая, присел к столу и написал старой карге следующее нежнейшее послание:
«Дорогая, любимая тетечка! С каждым днем во мне крепнет любовь к добродетели. Полагаю, что это знак одобрения, с каким смотрит господь на мою поездку к его святому гробу. Денно и нощно я размышляю о его божественных страстях и думаю о вас, тетечка. Я только что был на «Крестном пути». Ах, сколь возвышенные чувства пробуждает эта улица! Это такая святыня, такая святыня, что даже страшно по ней ступать; давеча я не утерпел: наклонился пониже и поцеловал священные ее камни! Почти всю ту ночь я промолился пречистой деве до Патросинио, которую здесь, в Иерусалиме, все глубоко чтут. Ей воздвигли очень красивый алтарь; впрочем, вы были правы (как всегда), дорогая моя тетечка, когда говорили, что в религиозных празднествах и церемониях никто не угонится за нами, португальцами. Нынче вечером, когда я, преклонив колени, стоял перед пречистой девой, шестой раз дочитывая молитву «Царице небесной», я устремил взор на ее кроткое лицо и шепнул: «Ах, кто мне расскажет, в добром ли здоровье моя тетя Патросинио?» И — поверите ли, тетечка? — пресвятая дева отверзла свои дивные уста и сказала мне буквально следующие слова, которые я записал для памяти на манжете: «Моя милая молитвенница чувствует себя хорошо, Рапозо, и намерена тебя осчастливить». Однако в этом нет ничего необыкновенного: весь цвет здешнего общества (в чьих домах я обычно пью чай) уверяет, что в евангельских краях пречистая дева и ее божественный сын всегда изрекают несколько ласковых слов прибывшим издалека паломникам. Спешу сообщить, что уже добыл несколько священных реликвий: соломинку из яслей и дощечку, обструганную святым Иосифом. Мой спутник весьма набожный и ученый немец (как уже писал вам, тетечка, из Александрии), проверил по своим книгам и подтвердил, что эта дощечка в самом деле одна из тех, что святой Иосиф, как известно из святого предания, любил строгать на досуге. Что до главной реликвии, которую я должен достать в благодарность за все, чем вам обязан, чтобы она охраняла вас от недугов и даровала спасение души, надеюсь, в скором времени она будет у меня в руках. Пока не могу выразиться определеннее. Передайте привет всем нашим друзьям. Я часто о них вспоминаю и молюсь за их благополучие, особенно за нашего доброго падре Казимиро. А вы, тетечка, пошлите свое благословение преданному племяннику, который глубоко вас почитает и ужасно соскучился и молит господа за ваше здоровье,
Теодорико.
P. S. Ах, тетечка, если бы вы знали, каким гадким показался мне сегодня дворец Пилата! Я даже плюнул! И сейчас же рассказал святой Веронике, как почитает ее моя любимая тетушка. Кажется, святая была очень довольна… Именно это я и твержу всем здешним прелатам и патриархам: чтобы понять, что такое добродетель, надо знать мою тетушку»!
Прежде чем раздеться, я приложил ухо к голубеньким обоям и прислушался. Бесчувственная англичанка спала сном праведницы. Погрозив ей кулаком, я прошипел:
— Тварь!
Затем открыл шкаф, вынул бесценный сверточек с сорочкой Мэри и с чувством, благодарно его поцеловал.
На другое утро мы до рассвета отправились к священной реке Иордану.
Медленно, сонно полз наш караван среди холмов Иудеи. Они однообразно проплывали мимо, сменяя друг друга, — мертвенные, округлые, похожие на голые черепа, иссохшие, опустошенные ураганным ветром проклятия; лишь изредка на склоне лепился тощий кустик дрока, казавшийся издали, в беспощадном свете дня, пятном плесени на старом, запущенном теле. Под ногами горел белесый песок. Удручающее безмолвие лилось с неба, похожего на свод гробницы. Над головой, в жестком сиянии дня, парил кругами черный орел-стервятник… Солнце садилось, когда мы разбили палатки у развалин Иерихона.