Владимиp Набоков - Пнин
Он указал на вершину холма. Там стоял, изящно выделяясь на фоне синего неба, его мольберт. С этого гребня он писал открывавшийся по ту сторону вид на долину с романтической старой ригой, корявой яблоней и коровами.
– Могу предложить вам свою панаму,- сказал добрый Шато, но Пнин уже достал из кармана халата большой красный носовой платок и ловко завязал узлами его концы,
– Чудесно… премного благодарен,- сказал Граминеев, прилаживая этот головной убор.
– Минуту,- сказал Пнин.- Надо подоткнуть узлы.
Покончив с этим, Граминеев пошел наизволок к своему мольберту. Это был известный живописец откровенно академической школы, чьи задушевные полотна – «Волга-матушка», «Трое верных друзей» (мальчик, лошадь и собака), «Апрельская прогалина» и т. п.- все еще красовались в музее в Москве.
– Мне кто-то говорил,- сказал Шато, меж тем как они с Пниным продолжали идти к реке,- что у Лизиного сына необычайные способности к живописи. Это правда?
– Да,- отвечал Пнин.- Тем более обидно, что его мать, которая, кажется, собралась в третий раз замуж, внезапно увезла Виктора до конца лета в Калифорнию, между тем как если бы он поехал со мной сюда, как предполагалось, у него была бы великолепная возможность позаняться с Граминеевым.
– Вы преувеличиваете великолепие,- мягко возразил Шато.
Они вышли к кипучей, сверкающей речке. Впадина в скале между миниатюрными верхним и нижним водопадами образовала естественный купальный бассейн под ольхами и соснами. Шато, который не купался, удобно устроился на валуне. В продолжение всего академического года Пнин регулярно подставлял свое тело под лучи солнечной лампы; поэтому, раздевшись до купальных трусиков, он зардел густым отливом красного дерева, испещренным солнцем и тенью прибрежной рощицы. Он снял крест и галоши.
– Посмотрите, как красиво,- сказал наблюдательный Шато.
Десятка два маленьких бабочек, все одного вида, сидели на мокром песке, подняв и сложив крылья, бледные с испода, с темными точками и крошечными, с оранжевой каемкой, павлиньими лунками по кромке заднего крыла; одна из скинутых Пниным галош спугнула нескольких из них и, обнаружив небесную голубизну лицевой поверхности крыльев, они запорхали вокруг, как голубые снежинки, а потом опять опустились.
– Жаль нет здесь Владимира Владимировича,- заметил Шато.- Он бы нам рассказал об этих восхитительных насекомых.
– Мне всегда казалось, что его энтомология – просто поза.
– Ах, нет,- сказал Шато.- Вы когда-нибудь потеряете его,- добавил он, указывая на православный крест на золотой цепочке, который Пнин, сняв с шеи, повесил на ветку. Его блеск озадачил реявшую стрекозу.
– Пожалуй, я был бы не прочь потерять его,- сказал Пнин.- Как вам хорошо известно, я ношу его исключительно из сантиментальности. И сантиментальность эта становится обременительной. В конце концов, в этом старании удержать у грудной клетки частицу своего детства слишком уж много физического.
– Не вы первый сводите религиозное чувство к осязанию,- сказал Шато, соблюдавший православные обряды и не одобрявший агностицизма своего друга.
Слепень, слепой дуралей, приложился к лысой голове Пнина и был тотчас оглушительно прихлопнут его мясистой ладонью.
С валуна поменьше того, на котором примостился Шато, Пнин осторожно ступил в коричневую и синюю воду. Он заметил у себя на руке часы – снял их и положил в одну из галош. Медленно поводя загорелыми плечами, Пнин брел вперед, и но его широкой спине сбегали, трепетали петлистые лиственные тени. Он остановился и, разбивая блеск и тень вокруг себя, смочил наклоненную голову, потер мокрыми руками затылок, сполоснул по очереди подмышки и, сложив ладони, скользнул в воду, рассекая ее своим величественным брассом, отчего по обе стороны от него побежала зыбь. Пнин торжественно плыл кругом этого естественного водоема. Он плыл с ритмическим фырканьем – булькая и отдуваясь, Ритмически он раздвигал ноги и выбрасывал их в коленях, и одновременно сгибал и распрямлял руки, наподобие гигантской лягушки. Поплавав таким образом минуты две, он вылез из воды и присел на камень обсушиться. Потом он надел крест, часы, галоши и халат.
5
Обедали на крытой веранде. Сидя рядом с Болотовыми и принимаясь размешивать сметану в красной ботвинье, в которой тренькали розовые кубики льда, Пнин автоматически возобновил давешний разговор.
– Заметьте,- сказал он,- что существует значительная разница между духовным временем Лёвина и физическим Вронского. В середине книги Лёвин и Китти отстают от Вронского и Анны на целый год. К тому времени, когда в воскресенье вечером, в мае 1876 года, Анна бросается под товарный поезд, она просуществовала больше четырех лет от начала романа, но в жизни Лёвиных за то же время, с 1872 по 1876 год, прошло едва три года. Это лучший из известных мне примеров относительности в литературе.
После обеда затеяли играть в крокет. Здесь предпочитали освященную традицией, но фактически неправильную расстановку ворот, при которой двое из десяти ворот скрещиваются в центре площадки, образуя так называемую Клетку, или Мышеловку. Тотчас стало ясно, что Пнин, игравший в паре с г-жой Болотовой против Шполянского и графини Порошиной, играет гораздо лучше остальных. Как только вбили в землю колы, и игра началась, он совершенно преобразился. Обыкновенно медлительный, тяжеловатый и несколько неповоротливый, он превратился в необычайно подвижного, резвого, безмолвного, лукавого горбуна. Казалось, что все время была его очередь играть. Держа молоток очень низко и элегантно раскачивая его между расставленными журавлиными ногами (он произвел небольшую сенсацию, надев нарочно для игры бермудские трусы), Пнин намечал каждый свой удар ловким прицельным помахиванием молотка, затем точно ударял по шару, и тотчас, все еще сгорбленный, пока шар еще катился, проворно переходил к тому месту, где по его расчету он должен был остановиться. Он прогонял его через воротца с геометрическим смаком, вызывая восхищенные возгласы зрителей. Даже Игорь Порошин, проходивший мимо, как тень, с двумя жестянками пива, которые он нес на некое свое особое пиршество, остановился на секунду и одобрительно покачал головой, прежде чем скрыться в кустах. К рукоплесканиям, однако, примешивались жалобы и протесты, когда Пнин с свирепым безразличием крокировал, или вернее, запускал, как ракету, шар противника. Приставляя вплотную к нему свой шар и крепко придавливая его своей удивительно маленькой ступней, он с треском лупил по своему шару, далеко отбивая этим ударом чужой. Сюзанна, когда к ней аппеллировали, сказала, что это совершенно против правил, но Шполянская утверждала, что это вполне допустимо, и сказала, что когда она была девочкой, ее английская гувернантка называла этот удар «Гонг-Конг».
После того как Пнин стукнул об кол и все было закончено, и Варвара пошла помогать Сюзанне готовить вечерний чай, Пнин тихо удалился на скамейку под соснами. Какое-то крайне неприятное и пугающее ощущение в области сердца, несколько раз испытанное им в продолжение взрослой жизни, снова нашло на него. Это было не боль и не сердцебиение, но, скорее, ужасное чувство утопания и растворения в том, что окружало его физически,- в закате, в красных древесных стволах, в песке, в недвижном воздухе. Тем временем Роза Шполянская, заметив, что Пнин сидит один и пользуясь этим, подошла к нему («сидите, сидите!») и села рядом на скамью.
– В тысяча девятьсот шестнадцатом или семнадцатом году,- сказала она,- вам, может быть, случалось слышать мою девичью фамилью – Геллер – от ваших близких друзей.
– Нет, не помню,- сказал Пнин.
– Ну, неважно. Мы, кажется, никогда не встречались. Но вы хорошо знали моего двоюродного брата и сестру, Гришу и Миру Белочкиных. Они постоянно говорили о вас. Он теперь, кажется, живет в Швеции – и вы, конечно, слышали об ужасной смерти его несчастной сестры…
– Да-да, я знаю,- сказал Пнин.
– Ее муж,- сказала Шполянская,- был очаровательный человек. Самуил Львович и я очень близко знали его и его первую жену, Светлану Черток, пианистку. Он был интернирован нацистами отдельно от Миры и умер в том же концентрационном лагере, что мой старший брат Миша. Вы ведь не знали Мишу? Когда-то он тоже был влюблен в Миру.
– Тшай готофф,- крикнула Сюзанна с веранды на своем забавном функциональном русском языке.- Тимофей! Розочка! Тшай!
Пнин сказал Шполянской, что тоже придет через минуту, и когда она ушла, остался сидеть в ранних сумерках аллеи, сложив руки на крокетном молотке, который он все еще держал.
Две керосиновые лампы уютно освещали террасу деревенского дома. Доктора Павла Антоновича Пнина, отца Тимофея, окулиста и доктора Якова Григорьевича Белочкина, отца Миры, педиатра, нельзя было оторвать от шахматной партии в углу веранды, так что г-жа Белочкина велела служанке подать им туда – на специальном японском столике рядом с тем, за которым они играли – стаканы с их чаем в серебряных подстаканниках, простоквашу с черным хлебом, землянику и культивированный ее вид, клубнику, и лучистые золотистые варенья; и разное там печенье, вафли, сушки, сухари – вместо того, чтобы звать двух увлеченных игрою докторов за главный стол в другом конце веранды, где сидели остальные члены семьи и гости, одни ясно различимые, другие – переходящие в светящийся туман.