Герхарт Гауптман - Атлантида
Но Фридрих настаивал на своем:
— Нет, это так. Я истинный сын своей эпохи и этого не стыжусь. Каждый человек, представляющий какой-то интерес, сегодня так же изношен, как и все человечество в целом. Я, правда, имею при этом в виду ведущую европейскую смешанную расу. Во мне сидят папа и Лютер, Вильгельм Второй и Робеспьер, Бисмарк и Бебель, дух американского мультимиллионера и преклонение перед нищенством, составившее славу святого Франциска Ассизского. Я самый отчаянный сторонник прогресса и самый отчаянный реакционер и консерватор. Американизм мне ненавистен, и все-таки в том, что Америка захватила весь мир, царит в нем и выжимает из него все соки, я вижу нечто подобное одному из самых славных подвигов Геракла — той работе, которую он проделал в Авгиевых конюшнях.
— Да здравствует хаос! — воскликнул Вильгельм.
Они чокнулись.
— Согласен, — сказал Фридрих. — Но только в том случае, если он родит нам пляшущее небо или хотя бы одну пляшущую звезду.
— А с пляшущими звездами нужно быть поосторожнее, — засмеялся корабельный врач, многозначительно взглянув на Фридриха.
— Что поделаешь, когда чумная бацилла в крови сидит!
Под влиянием винных паров эта внезапная исповедь показалась и Вильгельму, и Фридриху естественной.
— «Водилась крыса в погребке»,[29] — процитировал Вильгельм.
— Ну да, ну да! — воскликнул Фридрих. — Но что тут можно предпринять? — Затем речь его пошла извилистыми дорогами. — Как можно считать себя полноценным, если у тебя, как у дубильщика из знаменитой побасенки, у которого уплыли кожи, идеалы уплыли? Итак, я произвел полный расчет со своим прошлым. Германию я опустил на дно морское, и это хорошо! Во что она сейчас превратилась? Разве это все еще та же сильная, единая держава, а не добыча, из-за которой тягаются господь с сатаной, то есть император с папой? Нужно признать, что в течение тысячелетия, если не дольше, принципа единства придерживались императоры. Говорят, что Тридцатилетняя война разодрала Германию на куски. А по-моему, надо вести речь о Тысячелетней войне, а Тридцатилетняя была лишь страшнейшим припадком привитой немцам заразной болезни, имя которой религиозная глупость. Но без единства наше государство становится похожим на здание, кирпичи которого лишь в очень малой степени принадлежат владельцу или обитателям и которое римский заимодавец, увенчанный тиарой, все больше расшатывает, шантажируя и угрожая разрушением дома, пока не откупишься от него баснословными процентами. В конце концов в лучшем случае останутся руины. Невольно закричишь и станешь волосы на себе рвать оттого, что у немца в полуподвальном этаже его диковинного дома есть страшная, скрытая от глаз, запретная комната Синей Бороды, но хозяин дома этого не замечает. И вовсе не для одних только женушек эта комната оборудована. Немец и не подозревает, какие духовные орудия пытки стоят там наготове — духовные, поскольку, находясь на службе у оголтелого фанатизма поповской идеи, они будут применены для кошмарного истязания тела. Кто-то все время трясет эту дверь, и горе, если она когда-нибудь откроется: махровым цветом расцветут вновь все ужасы Тридцатилетней войны и процессов еретиков, кровавой бойни средневековья.
— Но за это, — сказал Вильгельм, — мы пить не станем. Лучше уж провозгласить здравицу честному, откровенно циничному идеалу американских эксплуататоров с их пошлостью и терпимостью.
— Да, лучше! — воскликнул Фридрих. — В тысячу раз!
И они выпили за Америку.
Стюардесса из второго класса внезапно привела семнадцатилетнюю палубную пассажирку, еврейку из России; та держала платок перед носом, откуда не переставая шла кровь.
— О, я помешала, — сказала девушка из России, отступив от двери на полшага и оказавшись на палубе.
Вильгельм попросил ее вернуться и подойти к нему. Тут выяснилось, что стюардесса пришла к доктору Вильгельму не из-за девушки. Она шепнула что-то ему на ухо, после чего он быстро встал, извинился перед Фридрихом, надел фуражку и ушел со стюардессой, препоручив пациентку коллеге.
— Вы врач, не так ли? — сказала девушка.
Фридрих ответил утвердительно, попросил ее лечь на диван и, взяв тампон, остановил кровотечение. Дверь он оставил открытой, полагая, что свежий морской воздух с палубы будет целебен.
— По мне, так вы можете спокойно курить, — сказала через некоторое время девушка, заметив, что Фридрих, занятый своими мыслями, несколько раз порывался зажечь сигарету, но в последний момент воздерживался.
— Нет, — сказал он отрывисто, — сейчас курить не буду.
— В таком случае можете дать сигарету мне, — послышалось в ответ, — а то мне скучно.
— Так и должно быть, — ответил Фридрих. — Пациенту положено скучать.
— Если вы мне дадите закурить, — заявила больная, — то потом я скажу: «Да, милостивый государь, вы абсолютно правы».
— А я и так знаю, что прав, — сказал Фридрих. — О курении в такой момент не может быть и речи.
— Но я хочу курить, — сказала она. — Учтивостью вы не отличаетесь!
Придав своему лицу сердитое выражение, Фридрих взглянул на нее, и она в это время упрямо приподняла ноги и снова опустила их на кожаную обивку дивана.
— Вы что же, думаете, я для того уехала из России, чтобы за границей мною еще больше командовали? — спросила девушка капризным тоном и добавила: — Мне холодно! Закройте, пожалуйста, дверь!
— Если настаиваете, закрою, — промолвил Фридрих с деланной покорностью.
Утром Фридрих обменялся взглядами с этой Деворой, а сейчас, несмотря на то, что он был под хмельком, а может быть, именно поэтому, с нетерпением ждал возвращения доктора Вильгельма. Но тот все не шел. Наступило молчание, а затем Фридрих счел нужным посмотреть, как обстоят дела у его юной пациентки, и, вынимая тампон из маленького носика девушки, заметил слезы в ее глазах.
— Что с вами? — спросил Фридрих. — Отчего плачете?
Но тут она вдруг с силой оттолкнула Фридриха, назвала его буржуа и попыталась вскочить. Но сильные и в то же время нежные руки Фридриха сразу же вернули ее в прежнее состояние покоя. А он снова сел и снова стал ждать.
— Дитя мое, — сказал он кротко и ласково, — не будем обсуждать то почетное звание, которым вы с такой легкостью изволили меня наградить. Вы нервничаете, вы взволнованы!
— Никогда не стану ездить первым классом!
— Почему?
— Потому что это подло, как подумаешь о нищете, в которой погрязла большая часть человечества. Почитайте Достоевского, почитайте Толстого, почитайте Кропоткина! Нас гонят! Нас травят! Никого не волнует, под каким забором мы помрем.
— К вашему сведению, — сказал Фридрих, — я знаю их всех: и Кропоткина, и Толстого, и Достоевского. Но не надо думать, что вы единственный человек на земле, которого травят. Меня тоже травят. Всех нас травят, дорогая моя.
— Но вы-то едете первым классом, — ответила она, — и вы к тому же не еврей. А я еврейка! Вам известно, что значит быть еврейкой в России?
— Зато теперь мы едем в Новый Свет, — сказал Фридрих.
— Моя участь мне хорошо известна, — промолвила девушка. — Знаете, в какие проклятые лапы я угодила, в лапы каких эксплуататоров?
Она заплакала, и так как она была молода и всем своим нежным обликом напоминала Ингигерд, хотя принадлежала к совсем иной расе — темноволосой и темноглазой, — Фридрих почувствовал, как его одолевает слабость. Его все больше охватывало сострадание, а он знал, что это чувство ведет напрямик к любви. Поэтому он силой заставил себя вернуться к жесткой тактике. Он сказал:
— Я врач и здесь заменяю своего коллегу. Вы угодили в лапы эксплуататоров, но меня это не касается. Да и что я могу поделать? К тому же все вы, русские интеллигенты — что женщины, что мужчины, — истеричны. А мне эта черта прямо-таки претит.
Желая убежать, она резко поднялась. Удерживая девушку, Фридрих схватил ее сначала за правое, потом за левое запястье. Тогда она бросила на него взгляд, исполненный такой ненависти и презрения, что он не мог не ощутить всей страстности ее красоты.
— Что я вам сделал? — спросил Фридрих.
Он сам был напуган: боялся, что и в самом деле что-то натворил. Он ведь выпил. И был возбужден. Если бы сейчас кто-нибудь сюда вошел, что подумали бы о нем? Разве жена Потифара, от которой спасся бегством Иосиф Прекрасный, не пустила в ход испытанное средство?
Он повторил:
— Что я сделал?
— Ничего, — ответила девушка, — если не считать того, что вам вообще свойственно: оскорбили беззащитную девушку.
— Вы в своем уме? — спросил Фридрих.
— Не знаю, — неожиданно ответила она.
И в эту минуту суровость и ненависть, написанные на ее лице, уступили место безграничной покорности. Такого мужчину, как Фридрих, эта перемена не могла не тронуть, но она и обезоруживала. Он забылся. И тоже утратил власть над собою.