Жорж Роденбах - Выше жизни
Долго еще Жорис машинально слушал жужжание мух, из которых одна иногда долетала до постели, опускалась на лицо умершего, который не внушал ей более страха.
Часть вторая
Глава I
Годелива после смерти антиквария переехала жить к своей сестре, в дом Жориса. Она не могла оставаться одна — из-за воспоминаний о покойнике.
— Чего ты боишься? — спрашивали ее.
— Ничего — и всего! Всегда кажется, что умершие умерли не совсем и что они вернутся.
Годелива путалась своей тени, своих собственных шагов, малейшего непривычного шума. Ее образ, отражавшийся в зеркале, шел впереди нее, как призрак. В особенности она боялась по вечерам, становилась точно ребенком, смотрела у себя под кроватью, дотрагивалась до молчаливых складок на занавесках. Ей казалось, что она каждую минуту наткнется на труп.
Ах, этот страх, следующий за смертью! И забота о самом умершем, боязнь, что ему дурно закрыли глаза! И тонкий, неуловимый запах, упорно остающийся в комнате: от пота агонии или сгоревшей свечи…
Годелива должна была покинуть старый дом на rue des Corroyeurs Noirs, но, как ей казалось, только на время, пока утихнут воспоминания, картины и отголоски похорон. Теперь протекали целые месяцы, и временный переезд казался окончательным.
Жорис тоже находился под сильным впечатлением всех этих сцен смерти. Это случается всегда, когда люди принимают в них участие, или когда дело идет о ком-нибудь из близких. Каждый относит их к себе. Человек представляет себя неподвижным и бледным последнею бледностью… И это происходит внезапно, среди течения жизни, тщеславия, огорчений, работ, созерцания только одной действительности. Начинается сравнение того, что есть, с тем, что будет. Жорис, собственно говоря, часто думал о смерти. Он нередко, находясь перед зеркалом, почти закрывал глаза и смотрел на себя, причем, благодаря отдалению и бледности, производимой зеркалом, его лицо становилось уже вытянувшимся и бескровным, каким оно должно было стать после, смерти! Однако смерть Ван-Тюля потрясла его особенно сильно. Это был для него как бы пример, торжественный урок- на краю могилы. Он вспоминал в течение целой недели последние видения антиквария, которые должны были украсить его агонию, вспоминал улыбку экстаза на его лице. Он долго слышал его последний крик: «Они прозвонили!» Он, значит, достиг своей мечты с помощью своего желания. Надо стать достойным осуществления своей мечты!
Жорис оставался мечтательным, перебирая свою жизнь, думая о прошлом…
Он тоже жил в царстве мечты. Если человек достигает осуществления своей мечты с помощью отречения от жизни, он мог бы, в свою очередь, достигнуть этого. Он ведь отказался от личной жизни… Он вполне отдался городу, отрешился от самого себя, перенесся в его душу. Конечно, ему будет дано, как Ван-Гюлю, созерцать свой идеал в минуту смерти!
Но минута коротка! И осуществление мечты в отношении его так неясно! Другие люди, художники, писатели, должны увидеть себя, как в это мгновение, бессмертными, увенчанными лаврами, которые способны освежить их чело, покрытое огненным потом. Он, вследствие объективного характера его творчества, мог бы. немного вроде антиквария, воскликнуть перед смертью: «Город красив… город красив!» — не наслаждаясь удовлетворением личной гордости, победою над смертью, сознанием того, что его имя перешло уже в потомство. И ради этого бесплодного стремления он отказался от жизни.
Жорис долгое время оставался взволнованным, нерешительным, размышляя о своей судьбе и о себе самом. Он шел до сих пор по большому, однообразному пути, не останавливаясь, не смотря по сторонам. Он жил, охваченный единственною целью, редким идеалом — но неожиданно стал сомневаться в нем.
Смерть Ван-Гюля была для него остановкою, во время которой он проверил себя. Быть может, он дурно ориентировался? Нет ли лучшего пути к счастью, немедленному счастью? Не обманывался ли он, отрекаясь от жизни, чтобы видеть на одно мгновение свою мечту осуществленной? Таким образом, урок смерти обращался против него самого.
Жорис дрожал при мысли, что он ошибся; он с грустью думал:
— Столько лет уже потеряно для счастья! Это была вина башни.
Он захотел подняться выше жизни! Подняться в царство мечты!
Со смертью Ван-Гюля, он познал неизбежность, но также и тщету осуществления долгой мечты! Может быть, жизнь стоит лучшего. Существуют более реальные удовольствия, о которых он никогда не думал п которые удовлетворяют других людей. Ван-Поль, подобно ему, не знал и отвергал их, преследуя цель, которая сосредоточивалась в нем самом. Фламандское дело, первым апостолом которого он был, казалось красивою ложью. Оно находилось в опасности. Жорис предвидел, что он, в свою очередь, будет напрасно стараться его спасти. Что касается его культа Брюгге, он был бесполезен, как культ могилы.
Жить!.. Надо было жить! Жизнь так коротка! Конечно, это башня разочаровала его в жизни и научила любить Смерть. Теперь, когда он входил туда, он чувствовал, что с каждою ступенькою он терял лишнюю возможность испытать радость. Отныне он поднимался на башню с сомнением. Ему казалось, что он напрасно уходит от жизни, куда что-то влекло его, удерживая его тихим голосом, таинственными обещаниями. Среди узкой лестницы, ее мрака и этой сырости гробницы ему казалось, что он на одно мгновение переставал существовать, предвкушал смерть. В такие минуты он не оставался долго наверху башни, после обязательной игры на колоколах. Когда он спускался, он выносил такое впечатление, как будто он уже несколько ощутил смерть.
Глава II
Годелива, переселившись в дом Жориса, внесла с собою если не украшение, то успокоение. Барбара больше сдерживала себя, обуздывала свою раздражительность, беспрестанно натянутое настроение, постоянные вспышки против мужа, — немного отвлеченная в другую сторону присутствием своей сестры. Влияние нежности! Годелива неожиданно явилась туда, как безмолвие, воцаряющееся в лесу, — как чаша Тульского короля, упавшая в море. Она казалась такой радостной со своим готическим лицом, своим ровным и чистым, как стена в храме, лбом, своими красивыми волосами, цвета меда. Ее голос напоминал цвет этих волос и не омрачался никогда нетерпением; ее характер был ровным и спокойным, покорным всему, отличался покорностью каналов, в которых, отражаясь, стоят неподвижными небеса и жилища. Годелива тоже была отражением тишины!
Старый дом на берегу Дивера, позади своей декорации из беспокойных деревьев, немного затих, замер, точно во время перемирия или воскресного отдыха. Очарование Годеливы делало свое дело. Оно, казалось, переходило от одного к другому, приносило утешение, излечивало, примиряло, как сестра милосердия среди двух больных.
Подозревала ли она немую драму семьи, которую она могла осветить, привести к спасительному миру? Или она просто была сама собой, распространяя вокруг себя эту светлую доброту?
Во всяком случае, в семье Жориса снова занялась заря. Он в особенности радовался неожиданному спокойствию. Все, казалось, изменилось. Ему представлялось, что он находится где-то далеко. Точно он возвратился из неудачного путешествия в свой дом весною. В нем зарождалась снова снисходительность, любовь к жизни и людям. Он выходил чаще, не направлялся, как прежде, в сторону мрачных набережных, духовных кварталов. Он не избегал более прохожих, стал скорее общительным, интересуясь уличными сценами. Он не узнавал самого себя. Неужели его глаза сделались другими? Прежде они были полны отражений поблекших предметов. Целая жизнь увяла в его глазах… И во всем этом была виновата Барбара, эта злая и жестокая Барбара, которая обманула его, дурно с ним обходилась, разочаровала его во всем. Женщина всегда является стеклом, через которое люди смотрят на жизнь!
Теперь показалась новая женщина. Волнение еще молодого мужчины, в дом которого вошла женщина!
Борлют чувствовал себя как бы в более светлом доме, в более теплом воздухе. Большие глаза Годеливы казались двумя новыми окнами, широко раскрытыми. В его всегда мрачной обстановке было не так грустно. Раздавались голоса, звонкие, как голоса в развалинах. За столом, во время менее коротких теперь трапез, шел разговор. Жорис высказывал свои планы, стремления; Годелива интересовалась, втягивала в разговор и Барбару. Иногда она вспоминала об отце, по поводу какой-нибудь подробности, любимого кушанья, победы фламандского дела. Общее воспоминание, в котором участвовали все трое! И общее сожаление, общая любовь к старому антикварию заставили их чувствовать себя более близкими. Точно они брались за руки и окружали его могилу.
По мере того, как протекали месяцы, Борлют все более и более удивлялся этой нежности в Годеливе. Никогда ничто не раздражало ее, — даже выходки Барбары, обрушивавшиеся иногда на нее. Неизменное настроение, ангельская кротость! Ее голос выходил и уходил, выпрямлялся и утихал; можно было бы подумать, что это — большое белое крыло, всегда одинаковое, с теми же непорочными словами, тем же арпеджио перьев. Из него исходило успокоение, чистота небесного ветерка, что-то умиротворяющее, дающее облегчение. Борлют понимал теперь нежное чувство старого Ван-Гюля к Годеливе, его затворническое и ревнивое существование возле нее; он жил как бы в общении с ангелом, — у него было свое преддверие рая!