Скиталец - Кандалы
— Ты что это делаешь?
Вовка оглянулся. Позади стоял низенький поп с длинной седой бородой, с посохом в руке. Остальные ребята побросали щепки и разбежались, едва завидев попа, но Вовка был всех меньше, глупее и самоувереннее: ему и в голову не приходило бежать.
— Брось щепки! — повелительно приказал старик.
Вовка бросил, обидевшись.
— Где живет твой отец?
— А вон! — указал Вовка на отцовскую избу.
— Хорошо! Ступай!..
Поп слегка стукнул его своей тростью, отвернулся и пошел мимо церкви к поповскому дому, на этот раз быстро шагая мелкими шагами и размахивая широкими рукавами рясы.
Вовка вприпрыжку бросился домой, сверкая босыми пятками, но дома ничего не сказал о своей встрече: вся семья сидела за ужином.
Через несколько минут пришел церковный сторож, поздоровался, сказал: «хлеб да соль», потом вздохнул и, понизив голос, добавил, обращаясь к Елизару:
— Тятенька прислал за тобой: велел сейчас прийти!
Елизар удивился:
— Зачем?
— Не знай! Сказал только, чтобы скорее, дескать безо всякого промедления!
Елизар нахмурился. Он не любил протопопа: когда-то тятенька послал донос на него как на вредного прихожанина, в результате чего последовало путешествие с колокольчиком. Он избегал встречи с протопопом, а в церковь ходил разве что к пасхальной заутрене, причем становился на клирос и подтягивал певчим приятной, мягкой октавой. Суровый поп слов зря не тратит: значит, что-нибудь по строительному делу спонадобилось.
Он снял фартук, вымыл руки, причесал кудрявую голову и струящуюся завитками бороду, надел пиджак из «чертовой кожи» и отправился, благо дом попа был рядом. Вошел с черного крыльца, через кухню, и сказал кухарке:
— Доложите тятеньке: Елизар, мол, пришел; присылал он за мной!
Кухарка вышла из кухни и через минуту вернулась:
— В горницу зовет!
Елизар удивился: редко кого из бедняков допускал тятенька в горницу, кроме уважаемых и солидных людей.
Он вошел в маленькую, тесную прихожую и сдержанно крякнул. В дверях появилась приземистая фигура тятеньки в лиловом полукафтанье, препоясанная широким поясом, расшитым разноцветными гарусными шерстями.
Из боковой комнаты выглянуло сморщенное лицо протопопицы и скрылось.
— Елизар?
— Так точно, тятенька.
— Ну, входи!
Елизар подошел под благословение и поцеловал волосатую руку тятеньки. Потом стал у дверей.
Тятенька некоторое время ходил по горнице, чисто прибранной, с мягкой старинной мебелью, с резными ножками и спинками. Опытным взглядом мастер определил ее достоинства: еще крепостных мастеров работа. Под окном в клетке висела желтая канарейка. Пахло кипарисом. Тятенька не пригласил его сесть.
Протопоп остановился среди комнаты, сурово взглянул на прихожанина, закинув руки за спину и постукивая каблуками.
— Давно воротился в село?
— Недавно, тятенька.
— На постройке работаешь?
— Так точно.
— Знаю, что ты мастер на все руки… помню тебя… Да, да… ну, что ж! воротился — это хорошо! Я сам велел дать тебе работу по иконостасу… должен ты это ценить?
— Премного благодарен, тятенька, все мы здесь под вашей рукой…
— Вот только в церкви редко и прежде тебя видел и теперь не вижу… за это не похвалю… Православный?
— Не старовер же!.. А в церковь ходить не всегда бывает время! Зачем присылали-то?
Тятенька нахмурился. Не понравился ему свободно державшийся прихожанин.
— Вот что: плохо детей воспитываешь, сегодня сам я застал твоего младшего сына за похищением церковного имущества. Церковное дерево украл и хотел домой унести. Конечно — ребенок, его не виню, но весь ответ падает на тебя: ты послал ребенка воровать? и у кого? у церкви!
Елизар вздрогнул и выпрямился.
Тятенька повысил голос, глаза сверкали из-под сдвинутых седых бровей…
— Чем это пахнет? Что полагается за кражу церковного имущества? Стоит мне захотеть — и завтра же будешь опять в тюрьме! Ведь ты знаешь, — тут протопоп ткнул себя перстом в грудь, — я здесь начальник, больше никто! Что захочу — то и сделаю над тобой!
С каждым словом протопопа Елизар бледнел все больше. При словах «я здесь начальник» в груди его вспыхнула старая вражда: слишком много вытерпел он обид от начальников. Вспомнил скитания по заводам и фабрикам: везде были начальники, грозившие тюрьмой. И вот теперь, едва он пытается начать жизнь и работу без начальников, является новый властитель над его жизнью и смертью — поп-самодур, давно ненавидящий его, быть может, только за то, что не видел у него надлежащего унижения… Елизар затрепетал: он знал, что значит предъявленное к нему уголовное обвинение, знал безграничную власть протопопа и не тюрьмы испугался: боялся за судьбу семьи. Не от страха побледнел — от жгучей ненависти, скопившейся в душе в течение всей жизни, полной несправедливых обид и унижений; что-то прихлынуло у него к горлу, мускулистые руки вздрогнули, готовые схватить опасного врага за горло.
Протопоп не понял его состояния и опасности, которой сам подвергался: с удовольствием смотрел на бледную, трепещущую жертву.
Елизар переломил себя, сдержал то, что клокотало в нем, молча повалился перед протопопом, стал на колени, сказал тихим, дрожащим голосом:
— Простите, тятенька… не досмотрел за сыном… не посылал его и ничего не знаю, что он сделал, но в недосмотре виноват!.. Простите!
Лицо протопопа прояснилось. Вид униженного, во прахе лежащего врага своего, бедняка, за что-то уважаемого воем селом, — удовлетворил его. Самая походка с закинутой кудрявой головой и независимый вид мастерового с давних лет возмущали его. Нужно было согнуть, раздавить гордеца: орудием для этого он выбрал ребенка.
— Встань! — сказал протопоп более мягким голосом, — на первый раз прощаю! но — смотри! Ступай! Да в церковь ходи чаще! вы все такие-то — странствующие, векую шатаетесь по свету! Да еще вот что: убирайся из церковной квартиры! Чтобы и духу твоего не было!
Когда Елизар вышел из поповского дома, зеленые круги ходили перед глазами. Лишь унизившись, смог он спасти семью от позора и сиротства. Только что кипевшая в нем ненависть остыла, превратившись в холодный и твердый, нерастворимый ком.
— Негодяй! — прошептал он, оглянувшись на поповский дом, — никогда не забуду, никогда не прощу, никогда не пойду в твою церковь!
Елизар не пошел домой, зашагал вдоль длинного села. Сгущались медленные степные сумерки. В домах кое-где мерцали огоньки, бабы доили коров, с поля возвращалось овечье стадо. В вечернем воздухе тихой осени далеко были слышны всевозможные вечерние звуки, блеяние овец и голоса хозяек.
По дороге два молодых парня медленно шли и, обнявшись, складно пели протяжную, чрезвычайно печальную песню: ее рыдающий мотив напоминал плач по покойникам. Елизар разобрал слова:
Ты родимая моя матушка…
Узнаешь ли сына свово малого?..
Дошел до конца села и в раздумье остановился у двухэтажного дома Неулыбова. Наверху в окне светился огонь.
Несколько минут Елизар в раздумье стоял на крыльце, с мрачным и хмурым лицом, потом тряхнул кудрями и решительно постучал железным кольцом.
Дверь отворил сын Трофима — Федя, учившийся в школе вместе с Вуколом, он весело улыбнулся отцу товарища. Узнав, что Трофим Яковлевич дома, Елизар поднялся наверх. Федька побежал впереди.
Трофим сидел один за столом, в чисто прибранной горнице, обставленной венскими стульями. С потолка светила висячая лампа под зеленым жестяным абажуром. Старик читал огромную церковную книгу в старинном переплете.
При входе Елизара поднял голову, встал и протянул руку гостю:
— Добро пожаловать, Елизарушка! што поздно? Садись, садись и ты, нечего стоять, в ногах правды нет!
Елизар сел и тяжело перевел дух.
— С большой просьбой, Трофим Яковлич! Уж не знаю, как вы ее примете, а только не к кому больше!..
Он помолчал, тряхнул кудрями и вдруг заговорил — страстно, словно объятый вдохновением:
— Явилась у меня мысль, Трофим Яковлич! Вы знаете мою жизнь: с детства был при помещиках дворовым крепостным, а воля вышла — рабочим стал, но места своего не найду в жизни. Везде обида рабочему человеку! Хотелось выбиться из низкого звания, мотался по городам, покуда семьи не было, — теперь семья! Трудно, Трофим Яковлич! Молодые годы ушли по фабрикам и заводам! В ссылке был — за народ! Вижу, не выбьешься! необразован я!.. ремесло пить-есть не просит, не коромысло, за плечами не виснет!.. В деревне хочу осесть! Для детей хочу жить, Трофим Яковлич! Мечта моя — дать детям хотя бы малое образование.
— Правильно, — подтвердил Трофим, — для них все живем! Старшенький-то твой — слыхал я — хорошо учится, может до дела дойдет, помощник будет! Но про какую такую мыслю ты начал?