Эрнст Юнгер - Африканские игры
Нас под усиленной охраной отвели на вокзал. Что здесь тоже есть железная дорога, говорил мне еще Бенуа; теперь я сам в этом убедился. Поезд несколько часов вез нас по каменистой равнине, скудно поросшей сухими травами. Время от времени я видел дикое фиговое дерево. Близ маленьких вокзальчиков появлялись возделанные участки с низкими виноградными шпалерами и оливами, а вдали светились разбросанные белые дома с плоскими крышами. Я смотрел на этот ландшафт угрюмым взглядом, потому что еще с ночи был раздосадован. Даже пальмовые рощи возле деревень не улучшали настроение: они напомнили об убранстве гостиных на моей родине, где пальмы и жалкие фикусы олицетворяют Восток.
«Прекрасная, добрая владычица» тоже оказалась городом, не слишком отличающимся от всех прочих городов. Нас повели по широкой улице, где между магазинами и кофейнями двигалась оживленная толпа, и только запыленные пальмы придавали этой картине восточный колорит.
Я думал, что здесь буду жить в палатке, но, к моему разочарованию, мы вошли в серую казарму. Нас тотчас окружила плотная толпа солдат, сбежавшихся, чтобы поглазеть на новеньких. Они, казалось, приветствовали нас не без злорадства, однако звучали и такие возгласы: «Есть здесь кто-нибудь из Франкфурта, из Страсбурга, из Лейпцига?» Если такой земляк находился, его начинали жадно расспрашивать об улицах и площадях родного города, о каких-то людях… Так что вскоре мне стало казаться, будто мы высадились на Луне или на острове потерпевших кораблекрушение и должны дать отчет о состоянии старого мира, по которому эти люди тоскуют.
Потом нас распределили по помещениям казармы. Меня принял долговязый, с мрачным взглядом ефрейтор и повел в большой зал на втором этаже, где находилось примерно двадцать солдат, которые болтали или чистили оружие.
Паулус — так звали ефрейтора — сперва показал мне кровать и узкий стенной шкафчик для личных вещей; потом объяснил, как следует поддерживать порядок. Он разобрал постель и очень умело снова ее заправил, затем с чрезвычайным тщанием сложил белье и убрал эту прямоугольную стопку в стенной шкафчик. Все это он называл «трюками» — имея в виду, как я понял, не только искусное владение конкретными приемами, но и вообще соответствующее этому месту поведение.
В завершение он сел со мной за стол и дал мне еще несколько наставлений общего свойства. К этому он тоже подошел строго систематически и для начала присвоил мне новое имя:
— Теперь вас будут называть не Бергер, а Берже; моя фамилия тоже пишется Паулус, а произносится Полюс.
Еще раз настоятельно посоветовав мне поскорее овладеть всеми необходимыми трюками и общаться только с порядочными солдатами, он распрощался со мной, велев явиться к нему на следующий день для продолжения занятий: он, дескать, научит меня разбирать и собирать винтовку. Я в самом деле обязан ему кое-какими навыками, которые очень пригодились мне при иных обстоятельствах; умение обращаться с оружием — настоящее эсперанто в нашем неприветливом мире.
Само собой, общение только с порядочными солдатами, которое так настойчиво рекомендовал мне Полюс, не соответствовало моим намерениям. Я, напротив, сразу стал высматривать кантонистов, не внушающих начальству доверия; долго мне искать не пришлось, ибо таких было подавляющее большинство.
На первый взгляд казалось странным, что это обстоятельство практически не влияет на ход воинской службы, но ведь в конце концов еще сто лет назад почти все европейские полки формировались таким же образом. Я ожидал, что наша общая спальня будет выглядеть как подобие разбойничьего притона; но она оказалась просторным, светлым помещением с тщательно вымытым деревянным полом и свежевыстиранным постельным бельем. Поперечный проход делил ее на два подразделения, за каждым присматривал свой ефрейтор, тогда как ответственность за помещение в целом была возложена на капрала.
Старшиной моего подразделения, как я уже говорил, был ефрейтор Полюс — серьезный, мрачный человек, который, казалось, ни о чем, кроме службы, не думал. Его всегда видели занятым чисткой оружия и снаряжения; придав им последнюю степень совершенства, он выбирал кого-то из новичков, чтобы посвятить его в тайны службы. Никто никогда не слышал, чтобы Полюс смеялся или говорил о чем-то, выходящем за пределы повседневных солдатских проблем, о собственном же прошлом он предпочитал помалкивать. Говорил он по-французски, а когда все-таки переходил на немецкий, в его речи проскальзывал алеманнский акцент[23]. Он, наверное, уже очень давно — может, при более благоприятных обстоятельствах — стал кадровым военным: все в нем выдавало человека, который одинаково хорошо умеет и приказывать, и подчиняться. Как бы то ни было, в прошлом нашего ефрейтора скрывалась, по-видимому, какая-то катастрофа — потрясение, в результате которого в нем и возобладало нравственное начало. Черты лица Полюса, как почти все мучительные картины, свидетелем которых я был, не сохранились в моей памяти. Когда сегодня я пытаюсь вспомнить это лицо, я вижу только руку, которая что-то запирает: выдвижной ящик стола, где лежит заряженный пистолет… Я старался избегать Полюса: во-первых, потому что от него, хотя он не был недружелюбным, исходил какой-то холод; во-вторых, потому что он, как только видел, что я слоняюсь без дела, тут же давал мне какое-нибудь задание, отрывая меня от моих грез.
Другим ефрейтором был молодой француз по имени Мелан — приветливый и образованный юноша из хорошей семьи, избравший эту необычную африканскую службу, потому что ему наскучила гарнизонная жизнь. Не уступая Полюсу в усердии, он любил жить смеясь, ценил разговоры на интересные для всех темы. Свои распоряжения он отдавал с такой изысканной вежливостью, что невозможно было их не выполнить. Он прекрасно знал, как по уставу должен держаться, и это придавало его движениям некоторую игривость; простой солдатский мундир, такой же, как у других, на нем смотрелся, словно костюм денди. Он — как солнце — уже одним своим появлением способствовал восстановлению порядка и был в этом зале, возможно, единственным человеком, который казался совершенно понятным. От него можно было ждать, что в минуту опасности он найдет такие же прекрасные фразы, какие мы читаем у Ксенофонта.
На половине Полюса господствовал северный ветер, на половине Мелана — солнечный свет. Этих двоих было вполне достаточно, чтобы держать в узде собравшуюся здесь разношерстную и ненадежную публику. Ответственный же за зал в целом, капрал Давид, был молодым человеком с приятной внешностью, которого все это мало заботило. Как только его служебный день заканчивался, он отдавал несколько беглых распоряжений и потом, напевая «Au clair de la lune…»[24], спешил в злачные кварталы, чтобы пуститься в любовные похождения. Возвращался он лишь под утро, нередко выпивши, и тогда пытался корчить из себя большого начальника — выкаблучивался, как говорят. Это могло бы плохо закончиться, если бы не вмешательства Мелана, который один мог на него повлиять.
Койка, выделенная мне Полюсом, была второй от окна; соседнюю занимал маленький толстый итальянец, Массари, с которым я объяснялся знаками. Он вырос сиротой в бараках Санта-Лючии, и здесь ему, похоже, нравилось не меньше, чем в любом другом месте. Плебей по рождению и по расе, он чувствовал себя наиболее комфортно, когда находился в зависимом положении; стоило ему увидеть какого-то начальника, и Массари уже не сводил с него глаз — уподоблялся спутнику, вращающемуся вокруг планеты. Он не умел распорядиться свободным временем: просто сидел на кровати, поджав ноги, и курил или жевал зеленый лук. Его характерным качеством была бережливость, он учитывал даже доли пфеннига. Будучи заядлым курильщиком, он не тратился на табак: предпочитал выходить во двор и подбирать там чинарики — выброшенные окурки, которые потом тщательно потрошил и набивал черными ошметками свою маленькую обугленную трубку. Узнав о его скупости и услужливости, я научился использовать эти качества.
С другой стороны от меня лежал Франци — молодой венец, которого я сначала понимал едва ли лучше, чем неаполитанца. Парень говорил на диалекте самых захолустных предместий. Он был учеником пекаря и еще сохранял особенные черты, которыми наделяет это ремесло: лицо, бледное от ночной работы в запорошенных мукой подвалах; усталую томность, взращенную в теплой пекарне; рано созревшую чувственность, от которой само тело меняется, как разбухающее дрожжевое тесто. А еще он любил сладости и уже испортил ими зубы. В первое же утро он попросил меня принести ему из столовой кофе, которое любил пить в постели. Он мне понравился, и я завоевал его расположение большой коробкой сладких арабских конфет, которую как-то вечером принес ему из города.