Теофиль Готье - Мадемуазель де Мопен
Розетта, к счастью, не знает всего этого и считает меня самым пылким возлюбленным на свете; ярость бессилия она принимает за ярость страсти и старается как можно лучше угодить всем экспериментальным прихотям, какие взбредут мне в голову.
Я делал все, что мог, чтобы убедить себя, что она принадлежит мне: я пробовал нисходить в ее сердце, но всегда останавливался на первой ступеньке лестницы — на коже или на устах. Вопреки нашей тесной плотской близости я твердо знаю, что между нами нет ничего общего. Никогда в этой юной хорошенькой головке не расправляла крыльев мысль, сходная с моими мыслями; никогда это живое, пылкое сердце, что вздымает своим биением упругую, девственную грудь, не билось в унисон с моим сердцем. Моя душа никогда не соединялась с ее душой. Купидон, божок с ястребиными крыльями, не лобызал Психею, касаясь этого прекрасного чела, словно выточенного из слоновой кости. Нет, эта женщина для меня не возлюбленная!
Если бы ты знал, чего я только не делал, чтобы вынудить мою душу разделить любовь моего же тела! С каким неистовством впивался я губами в губы подруги, погружал руки в ее волосы, прижимал к себе ее округлый и гибкий стан! Как античная Салмакида, влюбленная в юного Гермафродита, я пытался слиться с ней воедино; я пил ее дыхание, пил теплые слезы, которые исторгало сладострастие из переполненной чаши ее очей. Чем крепче сплетались наши тела, чем теснее сжимались объятия, тем меньше я ее любил. Моя душа, печально сидя в сторонке, с жалостью смотрела на убогое брачное празднество, на которое ее не позвали, или, охваченная отвращением, прикрывала себе лицо полой плаща и беззвучно лила слезы. Все это, наверное, оттого, что на самом деле я не люблю Розетту, хотя она, как никто, достойна любви, и я был бы рад ее полюбить.
Желая отделаться от мысли, что я — это я, я создал для себя очень странные сферы обитания, в которых у меня было совсем немного шансов наткнуться на самого себя, и попытался, раз уж не могу послать свою особу ко всем чертям, хотя бы сбить ее с толку непривычной обстановкой, чтобы она сама себя не узнала. Мне это не слишком-то удалось, и мое проклятое я следует за мной по пятам; нет никакого способа от него отделаться: не могу же я передать ему, как другим докучливым знакомым, что меня нет дома или что я уехал в деревню.
Я обладал моей любовницей во время купания и всласть наигрался в Тритона. Море изображал просторный мраморный бассейн. Что до Нереиды, то воде, даром что она была отменно прозрачна, досталось немало упреков: зачем она не хочет быть еще прозрачнее и, являя столь многое, скрывает часть — пускай и небольшую — столь совершенной красоты… Я обладал ею в ночи, при лунном свете, в гондоле, под звуки музыки. В Венеции это было бы в порядке вещей, но здесь дело другое… В ее карете, мчавшейся во весь опор, под стук колес, среди тряски и толчков, то в свете уличных фонарей, то утопая в кромешной тьме… В этом способе есть изюминка, советую тебе его испробовать; впрочем, я забыл, что ты у нас почтенный патриарх и не увлекаешься подобными изысками. Я забирался к ней через окно, хотя в кармане у меня лежал ключ от двери. Я привозил ее к себе домой среди бела дня и настолько навредил ее репутации, что теперь уже ни одна живая душа (кроме меня, разумеется) не усомнится в том, что она моя любовница.
Главным образом, за все эти выдумки, которые, не будь я так молод, выглядели бы ухищрениями пресыщенного развратника, Розетта меня и обожает, причем куда сильнее, чем кого бы то ни было. Она усматривает в них горячку необузданной любви, над которой ничто не властно и которая готова вспыхнуть в любое время и в любом месте. Она усматривает в них беспрестанное торжество своих чар и вечную победу своей красоты, а я, видит Бог, хотел бы, чтобы она была права, и если она заблуждается, то признаем по справедливости, не я в том виноват, да и не она тоже.
Единственная моя вина перед ней состоит в том, что я — это я. Скажи я ей об этом, и малютка мигом возразит, что это в ее глазах как раз наибольшая моя заслуга, и в ее возражении будет больше великодушия, нежели смысла.
Однажды — это было в самом начале нашей связи — мне показалось, что я достиг цели; на миг я поверил, что люблю — я и в самом деле любил… О друг мой, только в тот миг я и жил на свете, и если бы он растянулся на час, я стал бы равен богам. Мы с ней отправились на верховую прогулку, я — на своем Феррагюсе, она — на белоснежной кобылке, похожей на единорога тонкими ногами и гибкой шеей. Мы ехали по широкой аллее, окаймленной вязами фантастической высоты; над нами клонилось к закату теплое золотистое солнце, процеженное сквозь просветы в листве; тут и там среди барашковых облаков проблескивал аквамарин небосвода, окаем был выстлан широкими полосами бледно-голубого цвета, переходившего в неописуемо нежный зеленый, когда на него накладывались оранжевые тона заката. Небо было необыкновенной чарующей красоты; ветерок доносил до нас более чем восхитительный аромат неведомых полевых цветов. Время от времени с ветки срывалась какая-нибудь птица и со щебетом перелетала через аллею. В деревушке, которой нам было не видать, колокол тихо звонил к вечерней молитве, и серебристые звуки, приглушенные расстоянием, были исполнены бесконечной нежности. Наши лошади шли шагом, бок о бок, голова к голове. Сердце мое было полно до краев, душа рвалась из тела на волю. Отродясь я не был так счастлив. Я молчал, Розетта тоже, но никогда прежде между нами не царило такое понимание. Мы ехали так близко друг к другу, что нога моя касалась бока ее лошади. Я наклонился к Розетте и обнял ее за талию, она тоже наклонилась ко мне и уронила голову мне на плечо. Наши уста сблизились — и что это был за чистый и сладостный поцелуй! Лошади наши шли себе вперед с отпущенными поводьями. Я чувствовал, как рука Розетты все слабеет, а стан изгибается. Я и сам еле держался в седле и был близок к обмороку. Ах, уверяю тебя, что в этот миг я вовсе не думал — я это или не я. Так мы доехали до конца аллеи, как вдруг послышался стук копыт, заставивший нас отпрянуть друг от друга; то были наши знакомые, тоже верхами; они подъехали ближе и заговорили с нами. Будь при мне пистолет, я бы, наверное, их застрелил.
Я смерил их угрюмым и ненавидящим взглядом, который, должно быть, их озадачил. В сущности, напрасно я рассердился: ведь они, сами того не желая, оказали мне услугу, прервав мое наслаждение в той самой точке, в тот самый миг, когда оно, дойдя до своего предела, грозило прерваться в боль или истаять от собственной чрезмерности. Искусство остановиться вовремя редко удостаивается того почтения, коего заслуживает. Бывает, что вы лежите в постели с женщиной, которая покоится у вас на руке: поначалу вы наслаждаетесь жарким теплом, исходящим от нее, нежным прикосновением ее спины и гладких, как слоновая кость, боков; ваша ладонь покоится на ее груди, которая вздымается и трепещет. В этой доверчивой, прелестной позе красавица засыпает; изгиб ее спины распрямляется; грудь колышется тише; во сне она дышит глубоко и мерно, все ее тело расслабляется, голова запрокидывается назад. Между тем вашей руке становится тяжелее: вы обнаруживаете, что рядом с вами все-таки женщина, а не сильфида, но вы ни за что на свете не уберете руки; на то есть много причин: во-первых, будить женщину, с которой делишь ложе, довольно опасно, следует быть готовым взамен восхитительного сна, который ей наверняка снится, предложить ей еще более восхитительную явь; во-вторых, когда вы просите ее привстать, чтобы освободить вашу руку, вы тем самым или намекаете, что ваша дама тяжела и обременяет вас — а это неучтиво — или признаетесь, что сами вы слабосильны и утомлены — а это для вас унизительно и может изрядно повредить вам в ее глазах; в-третьих, поскольку вы испытали наслаждение именно в этой позе, вы надеетесь, что, если не перемените ее, наслаждение вернется, и в этом вы заблуждаетесь. Бедную руку все сильнее гнетет тяжесть придавившего ее тела, она вся затекла, нервы того и жди надорвутся, в кожу вам словно впиваются тысячи мелких иголочек: вы уподобились Милону Кротонскому, а перина и спина вашей дамы — это те самые две половинки дерева, которые его снимают. Наконец, занимается день, избавляющий вас от этой пытки, и вы соскакиваете с вашей дыбы с таким облегчением, какого не знавал ни один муж, спускавшийся с супружеского эшафота.
Так оно бывает со многими страстями.
Так оно бывает со всеми радостями жизни.
Не знаю уж, вопреки помехе или, может быть, благодаря ей, но я испытал тогда такую негу, которая никогда более ко мне не возвращалась: я и впрямь чувствовал себя другим человеком. Душа Розетты вся целиком перешла в мою плоть. Моя душа проникла в ее сердце, а ее душа — в мое. Наверняка по дороге они повстречались в том долгом поцелуе, который Розетта потом назвала «конным» (в скобках замечу, что меня это рассердило), и мы так тесно приникли и припали друг к другу, как только возможно двум смертным душам на утлом и бренном комочке грязи.