Григорий Канович - Козленок за два гроша
— Сей Дудак, как утверждают мой сын и моя супруга, спас человека!
— Скажите пожалуйста! — воскликнул рабби Элиагу.
— Какой герой! Для того, чтобы выразить еврею благодарность, не грех его и из могильной ямы вытащить.
Старцы удалились и вскоре, как под конвоем, привели Шахну.
— Спасибо за Петю, — сказал Ратмир Павлович. — Жена моя… Анастасия Сергеевна все мне рассказала.
Рабби Акива и рабби Элиагу кивали головами, и в душе у них благодарность сменялась смутными и дурными подозрениями. С одной стороны, учителя превозносили господа за то, что он заставил прийти с благодарностью не какого-нибудь городового или околоточного, а самого начальника виленского жандармского управления, и как могли наперебой хвалили своего ученика:
— А как он по-русски говорит!.. Прямо как царь, — частил простодушный рабби Элиагу. — То есть лучше царя никто не говорит, но…
— У него не голова, а улей, в который пчелы каждый день несут взятки знаний.
С другой стороны, рабби Акива и рабби Элиагу просили господа, чтобы не жандармы благодарили их за воспитание…
— Надеюсь, недюжинные способности вашего ученика получат надлежащее применение, и он своими знаниями послужит обществу, — Князев пожал Шахне руку и откланялся.
Подавленный, сбитый с толку жандармской похвалой, Шахна вернулся в свою келью, лег, попытался уснуть, но сон не шел. Он ворочался до самого утра, и только, когда рассвело, смежил веки.
Ему снилось, будто он стоит у кивота в Большой виленской синагоге, в наручниках, не в силах пошевелить руками, отогнать теленка, который смачно жует край молитвенного покрывала. Жует, жует, и вот уже талеса нет, вот уже теленок принимается за Шахнину сорочку, за исподнее; изжевано и оно, а теленок все причмокивает языком, вгрызается в его тело, и Шахна кричит, просит о помощи, но богомольцы виновато улыбаются, мол, прости — сами в наручниках. И впрямь вся синагога звенит кандалами, рабби Элиагу, рабби Акива, висельник Беньямин Иткес, даже теленок, и тот прикован к нему цепью; цепь звякает, заглушая хор певчих.
И вдруг в молельню на белом коне влетает полковник Ратмир Павлович Князев с саблей наголо. Взмах саблей, и перерублены наручники, еще взмах, и покатилась на щербатый пол голова теленка. Шахна вглядывается в нее — господи, да ведь это не телячья голова, а волосатый шар Беньямина Иткеса, получеловека-полуовна с волдырями вместо глаз.
Перед рош-гашоно — еврейским новым годом — Шахна ушел из училища.
Ушел, правда, недалеко — в синагогу ломовых извозчиков, устроился там кем-то вроде служки. Вместе с нищими и бродягами, ютившимися в ней, он спал на деревянной лавке, вставал раньше всех, открывал окна, измочаленной метлой подметал пол, завтракал с кем попало и чем попало, а потом до позднего вечера читал тору или слушал рассказы нищебродов об их странных и удивительных приключениях. Иногда он водил их в баню, заставлял друг друга хлестать березовыми вениками и, лежа с кем-нибудь на полке, порыкивал от удовольствия.
В припадке нежности они называли его Мейшерабейну — Моисеем пророком и другими ласковыми именами.
— Ты выведешь нас из нищеты, как вывел Моисей наших предков из тьмы египетской, — шутили они.
Шахна не собирался долго задерживаться в синагоге ломовых извозчиков, надеялся подыскать другую работу, пойти в репетиторы или на худой конец освоить какое-нибудь ремесло, но теперешняя жизнь не угнетала его, хотя и была совершенно не похожа на ту, прежнюю. И не только потому, что он меньше вникал в священное писание, больше думал о грешной, заплеванной земле, а потому, что в этих размышлениях почти отсутствовал тот отвлеченный, ничем не замутненный образ бога, сопутствовавшего ему с детства. Теперь Шахна обращал свои искренние и незамысловатые молитвы не столь к нему, белобородому властелину, пребывающему в горних высях, а скорее к какому-нибудь нищему, скитальцу, озябшему от нужды и безверия.
Давно, еще в раввинском училище, он поймал себя на мысли (не она ли послужила причиной его ухода?) о том, что, барахтаясь в пучине книжной мудрости, он проворонил главное — человека, вот этих обыкновенных, забитых, погрязших в своих заботах евреев, которым собирался служить как пастырь до последнего своего вздоха. Библейские пророки, иерусалимские цари, отважные израилевы дщери, воевавшие с Олоферном и Аманом, почтенные рабби Элиагу и рабби Акива, даже висельник Беньямин Иткес, получеловек-полуовн, заслонили от него тех, кто день-деньской добывал в поте лица своего хлеб, шил, тачал сапоги, мостил, как его отец Эфраим, улицы, возил воду, нищенствовал, бродяжничал, уезжал в Америку и Палестину, ловчил, угодничал, раболепствовал, торговал, менял, сносил надругательства и лишения, пытаясь обмануть судьбу или задобрить ее.
Мир под кровлей училища и мир за его окнами существовали как бы раздельно, порознь, как завязь и плод, только тут, в синагоге ломовых извозчиков, среди ее грубых неотесанных постояльцев, для которых бог был скорее лекарством, примочкой, чем необходимостью, Шахна, может быть, впервые в жизни понял, что вера должна быть не щитом, не броней, а раной — только прикоснись, и она отзовется чьей-то болью. И еще одну истину тут уразумел Шахна: начинать надо в пекле, в аду, в преисподней. Тут твоя вера, твоя готовность творить добро нужны больше, чем в раю.
Шахна никогда не забудет имени бродяги, который испепелял всех собравшихся в синагоге ломовых извозчиков своей безоглядной, удивительно притягательной ересью.
— Сильные служат дьяволу, слабые — богу.
Звали его Ошер.
— Нет, Ошер. Дьявол нужен слабым.
— Дьявол нужен всем. Он платит больше, чем бог, — говорил Ошер, надсадно кашляя. — Я был самым честным человеком в Жослах. Над моей честностью все глумились и посмеивались. Даже дети. Они бегали за мной и кричали: «Ошер — честный дурак!» И вот однажды я решил покончить со своей честностью. Думал, думал и придумал.
— Ну и что же ты придумал?
— Я решил обмануть, обокрасть, обставить…
— Отца?
— Нет.
— Раввина?
— Нет.
Ошер затрясся от кашля, и Шахна увидел, как он собирает в платок кровь.
— Я решил обмануть самого себя. Сперва обмануть, а потом обокрасть.
— Интересно.
— Я сказал себе: «Ты, Ошер, не честный дурак, а умница, хитрая бестия, прохиндей. Я сказал себе: ты, Ошер, не бедняк, а богач, миллионщик. Ты, Ошер, не горемыка, а самый счастливый человек на свете!» Ну как, Шахна, ловко я себя обманул?
— Ловко.
— А обокрал я себя еще ловчей. Была у меня невеста. Шейнеле. Дай бог ей долгую-предолгую жизнь. Дай бог ей внуков и правнуков. Красавица. На пасху мы должны были с ней обвенчаться, а в суккот я украл ее у себя. Понимаешь, украл. Зачем, подумал я, ей мучаться со мной, честным дураком… С тех пор и скитаюсь один по свету… Не укради я ее у самого себя, она была бы несчастна.
Шахна молчал.
— Кому нужен такой муж — честный дурак? Да к тому же чахоточник.
— Но тогда чахотки у тебя не было.
— Чахотка что? Кровью харкаешь сам. А от твоей честности кровью харкают другие.
— Неправда.
— Ты просто боишься своей правды и потому ищешь такую, которая годилась бы для всех. Для всех годится только одна правда — смерть.
Ошер умер в разгар лета. Похоронили его на антокольском кладбище без суеты и без слез.
Шахна стоял у могилы, слушал, как деловито позвякивает лопата гробовщика, и не спускал глаз с бабочки, кружившей над могилой. Бабочка до боли кого-то напоминала, связывала его с родиной, приближая к другому лету, к другой траве и к другим надгробиям.
Шахна долго еще вспоминал Ошера — честного дурака, его невесту Шейнеле, думал о превратностях любви, о странных, подчас диковинных отношениях между мужчиной и женщиной, о невидимой и невероятно прочной нити, соединяющей жизнь и смерть, прошлое и будущее, добро и зло. Он ни на минуту не сомневался, что эта Шейнеле стала дебелой купчихой и, может быть, до сих пор по-бабьи тихо и преданно любит этого честного дурака Ошера, этого бродягу, чей прощальный поцелуй по сей день жжет ее щеку и согревает душу больше, чем золотые ее мужа-купца.
Смерть Ошера усилила его, Шахны, одиночество, его бобыльство. Умрет, и некому будет его оплакать. Отец стар, год-другой еще протянет, братья бог весть где, оба недотепы, со странностями, сестра Церта за тридевять земель, в Киеве, не кликнешь, не позовешь.
Пока Шахна учился в раввинском училище, женщины его не волновали. Другие, тот же Беньямин Иткес, якшались с какими-то девицами, белошвейками, чулочницами с фабрики Неймана, а он, Шахна, жил как бирюк, и его наложницами были только книги. Правда, обольстительная полька из лавки колониальных товаров Рытмана не выходила у него из головы, и Шахна иногда в мыслях листал складки ее длинной юбки, как книгу, но потом горячо и сбивчиво заговаривал свою плоть молитвами.