Анатоль Франс - 4. Современная история
Бержере. Это правда. Но вы как будто говорили, что республика многолика и что в этом ее исконный порок? Очень прошу вас пояснить вашу мысль. Может быть, я и пойму. В богословии я смыслю больше, чем вы полагаете. Я читал Барония[59] с пером в руке.
Лантень. Бароний только летописец, правда, величайший; я уверен, что вы сумели вычитать у него лишь исторические анекдоты. Будь вы хоть в какой-то мере богословом, вас нисколько не удивили бы и не смутили мои слова.
Многоликость отвратительна. Зло всегда многолико. Это же свойство присуще и республиканскому образу правления, более далекому от единства, чем всякий другой. А где нет единства, там нет и независимости, нет постоянства и силы, нет и понимания окружающего. Об этом правительстве можно сказать, что оно само не ведает, что творит. Хотя оно и существует нам в наказание, долго оно не просуществует. Ибо понятие долговечности включает в себя понятие тождества, а республика, что ни день, меняется. Даже ее мерзость и пороки не принадлежат ей. Вы сами видели, что они ее не позорят. Срам и позор, которые сгубили бы самую могучую империю в мире, покрывают республику, а она не потерпела от этого никакого ущерба. Она нерушима, ибо она сама — разрушение. Она — разъединенность, она — непостоянство, она — многоликость, она — зло.
Бержере. Вы говорите о республике вообще или только о нашей?
Лантень. Разумеется, я не имею в виду ни Римской, ни Батавской, ни Гельветической республики[60], а только Французскую республику. Ибо у всех этих государств нет ничего общего, кроме названия, и не подумайте, пожалуйста, что я сужу о них по тому слову, которым их обозначают, или по тому, что они как-будто все одинаково враждебны монархии, что само по себе еще, пожалуй, не предосудительно; но во Франции республика не что иное, как отсутствие монарха и недостаток сильной власти. Народ же был дряхл уже в то время, когда произвели ампутацию, и теперь приходится опасаться за его жизнь.
Бержере. Как-никак Франция уже на двадцать семь лет пережила империю, на сорок восемь — буржуазную монархию и на шестьдесят шесть — легитимную монархию.
Лантень. Скажите лучше, что Франция, раненная насмерть, вот уже целое столетие влачит остаток своих жалких дней, попеременно впадая то в неистовство, то в уныние. И не подумайте, что я пристрастен к прошлому или грущу по обманчивым видениям никогда не существовавшего золотого века. Жизнь народов мне известна. Каждый час грозит им опасностями, каждый день — бедствиями. Это справедливо, и так оно и должно быть. Жизнь народов, как и жизнь отдельных людей, не имела бы смысла, если бы они не знали испытаний. Древняя история Франции полна преступлений и расплат. Господь в неусыпной своей любви не уставал карать наш народ и в своей благости взыскал его страданиями во времена королей. Но Франция тогда была страной христианской, и страдания эти были ей полезны и дороги. Она видела в них карающую десницу божью. Она черпала в них назидание, доблесть, спасение, силу и славу. Теперь ее страдания бессмысленны; она не разумеет и не приемлет их. Перенося страдания, она их отвергает. И она, безумная, еще хочет быть счастливой! С утратой веры в бога утрачивается не только идея абсолютного, но и понимание относительного и даже чувство истории. Только господь устанавливает логическую связь земных событий, без него их последовательность была бы и неуловима и непонятна. И вот уже сто лет история Франции — загадка для французов. Однако и на нашей памяти был торжественный час ожидания и надежды.
Всадник, который появляется в положенный богом срок и имя которому то Сальманасар, то Навуходоносор, то Кир, то Камбиз, то Меммий, то Тит, то Аларих, то Атилла, то Магомет Второй[61], то Вильгельм[62], огнем прошел по Франции. Униженная, израненная, истекая кровью, возвела она очи горе. Да зачтется ей эта минута! Казалось, теперь она поняла, обрела вместе с верой и разум, познала цену и смысл великих ниспосланных ей богом страданий. Она воздвигла людей праведных, верующих христиан, образовавших верховное собрание. Это собрание восстановило торжественный обычай посвящения Франции сердцу Иисусову. Как и во времена Людовика Святого, на горах перед взорами кающихся городов вырастали храмы; лучшие граждане подготовляли восстановление монархии.
Бержере (тихо). Первое — Национальное собрание в Бордо[63]. Второе — церковь Сердца Иисусова[64] на Монмартре и церковь Фурвьерской богоматери в Лионе[65]. Третье — комитет девяти и миссия господина Шенлона[66].
Лантень. Что вы сказали?
Бержере. Ничего. Пробую продолжать «Рассуждения о всемирной истории».
Лантень. Не смейтесь и не отрицайте. Уже прислушивались на дорогах к топоту белых коней, везущих во Францию короля. Генриху Богоданному[67] предстояло восстановить принцип власти, обусловливающий две силы, на которых зиждется общество: приказание и повиновение; ему предстояло восстановить человеческий порядок одновременно с порядком божеским, политическую мудрость одновременно с религиозным духом, иерархию, законность, устав, истинную свободу, единство. Народ, вернувшись к своим традициям, снова обрел бы вместе с сознанием своей миссии и тайну своего могущества и знамение победы. Господь не пожелал этого. Великие замыслы, перехваченные врагом, который, и утолив свою ненависть, все еще ненавидел нас, враждебно встреченные самими французами, не нашедшие настоящей поддержки даже у тех, кто сам их взлелеял, рухнули в один день. Перед Генрихом Богоданным закрыли границу родины, и народ предался республике; иными словами — он отрекся от своего наследия, отказался от своих прав и обязанностей ради того, чтоб управлять собой по собственной воле и жить, как ему вздумается, наслаждаясь свободой, которая в боге видит помеху, а потому и свергла его образ и подобие на земле — порядок и законность. С этих пор зло взошло на престол и стало издавать свои эдикты. Церковь, терпевшую непрестанные ущемления, коварно поставили перед выбором: или невозможное для нее отречение, или преступный бунт.
Бержере. К ущемлениям вы относите, разумеется, и такие меры, как изгнание конгрегаций?
Лантень. Совершенно очевидно, что изгнание конгрегаций — порождение злой воли и следствие нечестивого расчета. Совершенно несомненно также и то, что изгнанные монахи не заслужили такого обращения. Нанося удар им, думали нанести удар церкви. Но удар был плохо рассчитан и только укрепил организм, который желали расшатать, ибо к приходским церквам вернулись влияние и доходы, отошедшие от них. Наши враги не знали церкви; а их тогдашний глава, менее невежественный, нежели они, но стремившийся скорее ублаготворить их, чем уничтожить нас, вел с нами притворную и чисто внешнюю борьбу. Ибо я не могу считать действительным нападением изгнание недозволенных конгрегаций. Разумеется, я чту жертвы этого неумного преследования, но я полагаю, что французская церковь обойдется и без монахов и белое духовенство само сумеет наставить и направить верующих. Увы! Республика нанесла церкви более глубокие и более скрытые раны. Вы слишком хорошо знакомы с вопросами преподавания, господин Бержере, и сами видите многие из этих ран, но самая тяжелая рана нанесена тем, что сан епископа дается пастырям, нищим умом и духом… Я сказал достаточно. Христианин еще находит утешение и силы в том, что церковь не прейдет. А в чем найдет утешение патриот? Он видит, что все государство поражено гангреной и гниет заживо. И как быстро пошло разложение за последние двадцать лет! Во главе государства — человек, единственное достоинство которого бессилие и которого объявляют преступником, как только заподозрят, что он что-то делает или хотя бы мыслит; министры, подчиненные неспособному и, по общему мнению, продажному парламенту, членов которого, с каждым днем все более невежественных, намечают, избирают и обрабатывают на нечестивых франкмасонских сборищах, дабы они содеяли зло, на которое они даже неспособны, хотя зло, содеянное их суесловным бездействием, еще горше; чиновничество, с каждым днем все разрастающееся, огромное, жадное, зловредное, в котором республика думает найти опору, тогда как на самом деле она кормит себе на погибель толпу тунеядцев; судейская братия, набранная вопреки правилам и справедливости, которая слишком часто испытывает давление со стороны правительства, и потому сомнительно, чтобы она не потворствовала преступникам; армия, которую, как и весь народ, заражают пагубным духом своеволия и равенства, дабы затем весь народ, пройдя через армию, возвратился в города и веси развращенным казармой, неспособным к ремеслам и мастерству, презирающим труд; учительство, которому вменено в обязанность учить безбожию и безнравственности; дипломатический корпус, который предоставляет заботу о нашей внешней политике и заключение союзов лавочникам, продавщицам и журналистам, ибо сам не имеет на то времени и не пользуется авторитетом. Все власти — законодательная и исполнительная, судебная, военная и гражданская — спутаны, смешаны, одна уничтожает другую. Словом, режим смехотворный, который в своей разрушительной слабости дал обществу два наиболее могущественных смертоносных орудия, когда-либо изобретенных нечестием, — развод и мальтузианство. И весь этот беглый перечень зол неотъемлем от республики и естественно из нее вытекает, ибо республика, по самой природе своей, — зло. Она — зло, ибо восхотела свободы, которой не восхотел господь, потому что он наш владыка и передал частицу своей власти духовенству и королям; она — зло, ибо восхотела равенства, которого не восхотел господь, потому что он установил иерархию на небесах и на земле; она — зло, ибо установила терпимость, которой не может восхотеть господь, потому что нельзя быть терпимым ко злу; она — зло, ибо считается с волей народа, как будто толпа невежд значит больше, чем несколько людей, подчиняющихся воле божьей, которая простирается на правительство и на все мелочи управления, как великое начало, последствия коего неотвратимы; она — зло, потому что провозглашает религиозный индифферентизм, иными словами, нечестие, неверие, богохульство, наличие коих даже в самой малой степени — смертный грех, провозглашает свою приверженность к многоликости, а многоликость — зло и смерть.