Эудженио Монтале - Динарская бабочка
После первого появления Каваллуччи в кафе, куда он теперь периодически заходил, прошло несколько недель, и как-то вечером в конце сентября друзья позволили себе отвлечься от литературы, вернее за них это решил случай: они встретили двух крепкотелых служанок из Монгидоро, с которыми познакомились в бакалейной лавке, двух разряженных пигалиц — двух куколок, как аттестовал их опытный Каваллуччи, — в тот день в сплошных буфах и кружевах, с длинными волосами на американский манер, в коротких, выше мосластых колен, юбках, и пригласили их поужинать «У Лакери» (на Пиньи свалился случайный приработок), а потом прогуляться по набережным Арно, полутемным и все еще жарким.
Купив по мороженому у лоточника и выпив две бутылочки оранжада на четверых в маленьком баре, они перешли железный мост, и тут их привлекла светящаяся вывеска «У Красного дьявола» над входом в известный на весь город дансинг. Дансинг представлял собой садик с венецианскими фонариками, коридор-кафе и треугольную площадку за ним, над которой нависала тесная эстрада с одетыми под турецких конников джазистами, изливавшими на танцоров мяукающие звуки и нанизанные одна на другую синкопы. Вход стоил кучу денег, но один из билетеров оказался знакомым Каваллуччи, так что они все прошли на дармовщину, как безбилетники в театр. Уже через несколько секунд две пары выделывали кренделя в духоте среди доброй дюжины других пар, подхлестываемые бешеным ритмом буги-вуги, и тут вдруг Пиньи — он скакал рядом с другом, прижимая к себе более тощую из девиц, — толкнул Каваллуччи локтем и показал глазами на кого-то в толкучке.
— Глянь туда… мать честная! — услышал Каваллуччи его шепот. — Что делать?
Кого он там углядел? Каваллуччи повернул голову, не выпуская добычу, и увидел… нечто непредвиденное (всего не предвидишь!), чего удалось бы избежать лишь в том случае, если бы, на их с другом счастье, в полу оказался люк (такового не оказалось): увидел двух возможных посредников, двух корифеев из группы — Пьеро Лампуньяни и очкастого крепыша Гамбу, которые двигались в их сторону, сжимая в объятиях гибких, как тростинка, партнерш — одну в длинном серебристом платье, другую в такой же длины красном, с голыми спинами и венками на голове. В грохочущем аду по толпе окружающих пробегал восхищенный шепот: «Это дочки Риццолини, дружка дуче».
После секундного замешательства Каваллуччи сделал вид, будто споткнулся, и посмотрел вниз, но прилипший к своей блондинке Лампуньяни, высокий, с девичьим румянцем во все щеки, поправляя одной рукой волосы цвета голубого песца, умудрился задеть его, и, узнав, несмотря на близорукость, задержал на нем испытующий взгляд и с плохо скрываемым удивлением буркнул не без иронии в голосе: «Вот те на!.. Добрый вечер», — и шарахнулся в сторону, извиваясь угрем, тогда как Гамба, выплясывавший с брюнеткой, обладательницей сережек в форме виноградных кистей, скользнул в другую сторону, едва не сбив при этом Пиньи и успев оглянуться на Каваллуччи с выражением недоумения в глазах. Как раз в эту секунду оркестр замолчал, все, словно по команде, повернулись в ту сторону, где сидели лжетурки, и, отдуваясь, захлопали, приглашая их продолжить играть. Когда они снова заиграли, танцевальная арена, над входом в которую был нарисован на стене красный дьявол, приняла новые пары, тогда как Каваллуччи и Пиньи отказались от попыток перетанцевать остальных и, спрятавшись за спины зрителей в вечерних туалетах, наблюдали за виртуозными па и шаркающими пробежками двух корифеев под новую музыку: на этот раз оркестр предложил после телефонной трели зачина сумасшедший темп «Miss Otis regrets»[111]. Одна из служаночек пудрилась, сидя на стуле, другая нашла малого по себе и ринулась с ним в гущу танцующих. В поле зрения промелькнули Гамба и Лампуньяни, но их взгляды не преодолели первого ряда голов; оба выглядели неприступными, оба со следами морского загара, оба были заняты партнершами, блондинкой и брюнеткой, которых вертели, как тросточки на прогулке. Известный своей коллекцией пластинок, Гамба объяснял партнерше слова Miss Otis, а Лампуньяни погрузился в себя, подобно бодлеровскому Дон Жуану, ne daignait rien voir[112]. Во всяком случае, такое впечатление возникло у малыша Пиньи, который, благодаря французским книгам в своей лаборатории, мог щегольнуть броской цитатой. Сквозь грохот оркестра он услышал слова наклонившегося к нему Каваллуччи:
— Я сматываю удочки, а ты как хочешь… Тебя-то они не знают, так что ты ничего не теряешь…
Через минуту Каваллуччи уже направлялся быстрым шагом к железному мосту. Только пройдя метров пятьдесят, он обернулся и в свете фонаря увидел Пиньи с одной из двух девиц: оба надутые, они трусили за ним.
ЧИСТЫЕ ГЛАЗА
Вилла Арколайо, состоящая из двух старых крестьянских домов, перестроенных век назад в стиле сельского «фоли»[113] и соединенных длинными стеклянными галереями, закрытыми снаружи цветами и вьющимися растениями, была в трауре. Герардо Ларош, богатый предприниматель, неплохой музыкант-любитель, известный коллекционер произведений старинного искусства и осмотрительный меценат живущих художников, умер два дня назад, и, хотя извещение о его смерти рекомендовало «воздержаться от визитов», многочисленные поклонники усопшего и немалое число друзей дома собрались в этот день вокруг вдовы, высокой, костистой, нестарой женщины с золотистыми волосами, не видными сейчас под кружевом траурного покрывала. Синьора Габриэла принимала посетителей в саду вместе с белокурой дочерью Татьяной и своим духовным наставником падре Каррегой. Служанка, тоже вся в черном, предлагала ледяные напитки, за которыми ходила в дом. Было жарко, все расположились вкруг большого стола с выщербленной яшмовой столешницей, в тени разросшейся мушмулы. Вдалеке блестел извив Арно у Ровеццано, и несколько машин переправлялись на пароме с одного берега на другой. Звонили колокола, предвечерние часы воскресного дня обещали быть долгими и печальными.
В первые минуты присутствующие молчали, выражая участие скорбными вздохами, отчего синьора Габриэла нетерпеливо морщилась, и, заметив ее досаду, инициативу взял в свои руки падре Каррега:
— Нужно держаться, синьора, нужно быть достойными незабываемого человека, что всего себя отдал служению добру. Его друзья, его последователи, его духовные дети, коим несть числа, вырастят урожай там, где покойный прошел сеятелем. Его любимой дочери, которой только-только исполнилось тринадцать лет, этому невиннейшему созданию, которому Господь… этому цветку, которому небо…
Падре Каррега остановился в нерешительности и вытер запотевшие очки, обессиленный собственным красноречием. Но теперь уже было кому подхватить почин.
— Татьяна всегда будет для меня младшей сестрой, — сказала Франка, опекавшая девочку все последние годы, своя в доме с тех пор как умерли ее родители, близкие друзья Ларошей.
Темноволосая, с короткой стрижкой, с черными завитками на лбу, скорее стройная, чем худая, элегантная, несмотря на упорное пренебрежение последними ухищрениями моды, ясноглазая, «старшая сестра» спокойно выдержала колючий взгляд вдовы.
— Я знаю вашу преданность, — сказала Габриэла Ларош, незаметно открывая под столом сумочку. Ее желтые глаза сузились; то, что всеобщее внимание сосредоточилось на маленькой Татьяне, бросившейся в объятия подруги, позволило синьоре Габриэле, украдкой поглядывая вниз, взять двумя пальцами левой руки сложенный вчетверо и аккуратно разглаженный пакетик, вроде тех, по которым аптекари расфасовывают дозы магнезии или английской соли. На пакетике было написано: «Ф. 7 июля».
Почерк принадлежал покойному Ларошу, пакетик вдова нашла в бумажнике мужа сразу после роковой автомобильной катастрофы.
Теперь говорил синьор Билли: управляющий фирмы Лароша, он взял на себя задачу рассказать о заслугах покойного на экономическом поприще. Когда Габриэла убедилась, что все повернулись в его сторону, она, по-прежнему пряча руку под столом, движением пальца приоткрыла пакетик, чтобы видеть его содержимое — черный, с синим отливом, локон. После этого (слово тем временем взяла синьора Катапани, медсестра Лароша) Габриэла метнула взгляд на Франку, сравнивая локон с ее пышными волосами черного цвета, который может отливать синим. Да, может — временами, при определенном освещении. Но неужели даже гомеопатической порции синевы, даже малости такого отлива достаточно, чтобы сохраниться в прядке, в локоне?
— Я продолжу составление библиотечной картотеки, — проводя рукой по черным волнистым волосам, обещала между тем Федора, секретарша Лароша, пользовавшаяся его особым доверием. — Это важно для него… и для науки.
— Три года работы позволили вам, Федора, проявить себя наилучшим образом, — сказала синьора Габриэла, переводя взгляд с локона в пакетике на волосы и живые глаза цветущей, кровь с молоком, девушки. — Три года, или я ошибаюсь? Вы пришли к нам в… июле тридцать шестого, значит не три, а четыре.