Генрих Бёлль - Крест без любви
Так пролетели шесть недель как один нескончаемый ад; иногда душу Кристофа омрачала ненависть, а временами он, наоборот, становился ясновидящим и смышленым в результате нестерпимых страданий, выпавших на его долю. Его молитвы были всего лишь вздохами, пронизанными болью и жгучим желанием получить утешение от Господа. Лишь очень изредка — и такие моменты можно было пересчитать по пальцам — он ощущал себя живым человеком, когда мог спокойно выкурить полсигареты и перекинуться с Паулем несколькими дружескими словами. Ах, каким утешением были для него эти «порочные субъекты»! Только их души оказались способными чувствовать.
Иногда Кристоф вообще забывал, что за воротами казармы существовал другой мир, где люди могли жить относительно свободно. Он просто не мог себе представить, что были люди, слыхом не слыхавшие о Швахуле. Боже мой, за воротами начинался мир, где жили девушки в цветастых платьях и женщины, матери, а может, даже мужчины, молодые мужчины в штатском; он забывал об этом; и лишь иногда его пронзала страшная боль, когда он, маршируя в колонне, похожей на невидимые путы, отправлялся на учения в пустоши за воротами. Иногда к нему возвращалось зрение, и он, видя людей, переходивших улицу, думал, что они ему снятся. И, даже тысячу раз повторяя самому себе, что он не спит, а шагает в строю третьей роты на учения, все равно не мог взять в толк, что на свете живут люди, у которых не болят ноги, на которых не орут и которым не нужно в наказание дополнительно заниматься строевой подготовкой и их жизнь и смерть не зависят от Швахулы…
От всех этих убийственных мук он почти впал в слабоумие, и ему уже казалось, что Швахула победил; даже молитвы, эти жалкие вздохи вместо слов, иссякли, и каждую передышку он использовал только для того, чтобы два-три раза затянуться сигаретой. От усталости он всегда чувствовал себя разбитым; покуда другие все же пользовались редкими минутами свободного времени, для него всегда находилось какое-то задание — за то, что в течение дня он чем-то нарушил устав. Ему приходилось чистить сапоги, ополаскивать тазы, выметать мусор у унтер-офицеров или, как минимум, заниматься дополнительно строевой подготовкой: ползать по-пластунски, бегать, стоять по стойке «смирно», упражняться в парадном шаге, который ему никогда, никогда в жизни не удастся освоить. И у него всегда болели ноги в больших, не по размеру, сапогах. И никогда, никогда в жизни он не научится начищать сапоги до такого блеска, чтобы божок Швахула утром был доволен.
Да, через шесть недель он был готов сдаться. У него уже не хватало сил читать письма из дому; даже видеть почерк матери стало для него непосильным испытанием. Все кругом было серым, холодным и мутным, а еда почти не лезла в горло, хотя на вид и казалась вкусной. Пальцы у него всегда были ободраны до крови — от нарядов вне очереди, от винтовки или противогаза, а то и от ползания между кустами и деревьями на учебном полигоне. Они крутили и крутили Кристофа, попавшего в их мельницу, — видимо, желая стереть его в такой порошок, из которого делают солдат, способных выполнить любой приказ…
Но Господь однажды оставил на его сердце Свою огненную печать, это было так непривычно и неожиданно, что Кристоф почувствовал себя выздоравливающим от какой-то долгой болезни, когда он только и делал, что спал и видел страшные сны… Как-то вечером, опять несясь с парой унтер-офицерских сапог по коридору, он вдруг остановился посреди серого душного коридора без окон; что-то странное прикоснулось к нему: воздушное и в то же время имеющее едва ощутимую физическую форму; казалось, какая-то мысль или чувство внутри него взлетает на крыльях бабочки… Поначалу это что-то, не имеющее определенной формы, кружилось в нем, но оно было так приятно, так близко и реально, что Кристоф задрожал… А потом вдруг разразился диким хохотом, безумным и свободным. У него было такое чувство, будто он долго-долго сидел, тупо соображая, над какой-то книгой и, зажав уши, читал и читал, а теперь вдруг наткнулся на такое слово, которое открыло ему весь смысл. Он почувствовал, что его касаются невидимые и в то же время ощутимые пальцы, снимающие с него заклятие… Он хохотал и хохотал, а потом просто швырнул сапоги в первую попавшуюся дверь, и когда, все еще смеясь, подошел к ней поближе, то прочел надпись: «Швахула, гаупт-фельдфебель». Он засмеялся еще громче и еще свободнее, ему казалось, что в груди у него скопилось столько радости, что она вот-вот разорвет его грудь; он все еще смеялся, когда Швахула с хриплым рыком выскочил из-за двери…
Теперь он очутился в камере-одиночке и во второй раз в жизни прочел все Евангелие; он счел прямо-таки глупостью со стороны дьявола (ибо дьявол глуп), допустившего Евангелие в качестве единственной книги для арестантов; видимо, здесь считали, что этим еще сильнее накажут их, поскольку ни один разумный человек Библию читать не станет; неясно было только, считалось ли также, что витиеватые и безвкусные сентенции главы государства точно так же скучны; во всяком случае, его книгу, в которой немецкий язык был до ужаса изуродован, тоже выдавали арестантам… Итак, Кристоф провел три дня в полном одиночестве, читал Евангелие и эту вторую, мрачную и напыщенную книгу. И даже если б раньше он этого не знал, то теперь знал наверняка, почему понадобилось забирать его в солдаты и мучить, знал он также, для чего немецких юношей необходимо перемолоть в этой мельнице. Ему показалось, что глаза у него стали зорче, настолько яснее видел он все это теперь…
Три дня провел он наедине с книгами, а длинными ночами проливал сладкие слезы, вспоминал мать, прошлую жизнь и вообще все, что едва не умерло в нем, а теперь вновь ожило благодаря этим слезам. Да, он вновь пробудился для реальности, все, что находилось за воротами казармы, вновь обрело форму, и оказалось, что этот мир, представлявшийся ему исчезнувшим, все еще существовал: существовали и женщины в ярких платьях, и цветы, и даже музыка… И где-то в этом мире жил Йозеф, на плечи которого Господь явно возложил крест…
Эти слезы и слова Евангелия вырвали его из тупой замкнутости в своих собственных страданиях, ему открылась благая уверенность в том, что Христос не одинок.
Иногда он не мог удержаться от улыбки, вспоминая глупость Швахулы, который помог ему прийти к таким выводам.
Вечерами, когда умолкали хриплые команды, доносившиеся в его камеру с плаца через маленькое окошко, на него нисходил такой блаженный покой, какой мог быть только улыбкой Бога. Словно Он, несомый небесными силами, легко и уверенно парит над пропастью, где из земли, клубясь и шипя, вырываются гнилостные пары, точно ядовитые облака смерти; и эта пропасть была юдолью ужаса, темного панического ужаса, порождаемого злом и убивающего как тело, так и душу. Да, ему показалось, будто благодаря милости Господа он спасен из этого котла, где панический ужас стряпают из отчаяния, и этот ужас исчез из его души. А на его месте родился священный страх, страх перед собственной слабостью, которая чуть не столкнула его в пропасть. Да, он чувствует в себе этот страх, но это бдительный страх живого человека, который не желает поддаваться усыпляющему, опасному и соблазнительному паническому ужасу, таящему в себе упоительный дух отчаяния. Быть всегда настороже, все анализировать, ведь ужас так же похож на страх, как дым сигареты на кухонный чад, и едва обманчивое дыхание этого ужаса коснется тебя, надо гнать его из жизни, как охотник гонит в лесу дичь…
Да, теперь он видел насквозь эту систему унижения и решил держаться мужественно и уверенно; даже если произойдет самое страшное и они лишат его жизни, это будет всего лишь вступлением в Божьи пределы.
Когда печка в камере в восемь часов угасала, согласно уставу, Кристоф заворачивался в одеяло и читал, читал, покуда еще горел свет. И не во сне, а наяву полагал, что находится в монашеской келье и что тут он наедине с Господом; ведь он действительно находился в камере, похожей на келью, которая была одновременно и символом, и реальной жизнью христиан в этом государстве.
Потом Кристоф утратил чувство голода, возникавшее поначалу каждый раз, когда он съедал кусок хлеба; не мучила его уже и тоска по сигарете; и досадно было вызывать караульного каждый раз, когда требовалось сходить по нужде, потому что следовать по темному коридору за караульным казалось утратой свободы, которую ему предоставляла камера. На первых порах Кристофу приходилось нелегко, когда дежурный унтер-офицер во время таких походов нарочно пускал клубы ароматного дыма прямо ему в нос, однако уже на третий день он почувствовал при этом издевательстве счастливое чувство свободы, его воодушевляло понимание собственного превосходства, перед которым блекла когда-либо испытанная им гордость; ему уже мерещилось, что он почти постиг, в чем состоит подлинное человеческое благородство…