Генрих Бёлль - Крест без любви
Далеко позади осталось все прекрасное; он вспоминал родное лицо матери, и грусть, которую он увидел в ее глазах при прощании, теперь разрывала его сердце здесь, в этой пустыне из камней и песка, пропитанной серыми, тупыми идеями, здесь, перед этим никчемным офицериком с безжизненным голосом. Он опять почувствовал, что на глаза набегают слезы, и внутренний голос шепнул, что ему только теперь доведется понять, что такое страдание. Да, все предыдущие муки были вполне терпимыми, живыми, полными сладкой магии атмосферы, которую он сам создавал; а здесь государство его обрекло на грубые и жестокие страдания, он был отдан на растерзание палачам…
Небо теперь казалось темно-красным сводом пламени, которое вспыхивает в последний раз перед тем, как погаснуть; потом наступили долгие приятные сумерки осеннего вечера. Кристоф никак не мог взять в толк, что и здесь бывают сумерки, что и здесь солнце тоже заходит. Ведь он был уверен, что попал в совершенно другой мир, более того, войдя в эти ворота, он всем своим существом почувствовал, что здесь жизнь кончается. Но на самом деле и солнце здесь тоже садилось, и на ночном небе высыпали звезды, и за вечером следовала ночь, а за ней новый день — то есть жизнь продолжалась. И это казалось ему самым страшным.
Первые девять человек длинной шеренги рекрутов попали в подчинение унтер-офицера Винда, помощником у которого был ефрейтор Гролльман. Кристоф долго, с содроганием разглядывал обоих, потому что предчувствовал, что от этих двоих в значительной степени будет зависеть мера его страданий. Винд был высоким, худощавым, на первый взгляд спокойным человеком — темно-русые волосы, голубые тусклые глаза и бледные губы; держался он очень прямо, точно палку проглотил. Однако Кристоф почуял за спокойствием этих глаз мрачное коварство. Ефрейтор Гролльман — коренастый, драчливый и надутый дурак, черноволосый, с глазами, горящими рвением. Оттягивая носок, он с самодовольной улыбкой обошел свое отделение. Кристоф медленно обвел взглядом одного за другим восьмерых товарищей по несчастью. На их лицах он увидел то страшное немецкое холуйство, то выражение готовности и к страху, и к смеху, которое при малейшем намеке на шутку со стороны начальства немедленно сменяется взрывом хохота, а при высказывании недовольства застывает от страха. Лишь один из новобранцев стоял с непроницаемым лицом, и из-под его полуопущенных век сверкала ненависть. Это был молодой, пышущий здоровьем парень, одетый с изысканной элегантностью — коричневая мягкая шляпа и красный шарф. Его лицо в сумерках смотрелось как высеченное из мрамора, глаза за полуопущенными веками светились зеленым огнем, маленький рот с пухлыми губами выражал порочную страсть к наслаждениям, мягкий и подрагивающий, он казался приклеенным к лицу и был похож на те редкостные цветы, которые с величайшим тщанием выращивают в теплицах…
Уже стемнело, когда их привели в комнату, где им предстояло жить. Это было помещение со светлыми оштукатуренными стенами, простыми койками и тумбочками; на стенах — портреты фюрера и генералов. Те, кто ворвались первыми, с обезьяньей ловкостью заняли лучшие места, так что Кристофу и тому парню с ненавидящим взглядом, который назвался Паулем, пришлось удовольствоваться койками у самой двери. Из коридора доносились шум, крики команды и сумбур голосов, в комнате было невыносимо душно, а на улице темно, совсем темно. Засунув руки в карманы светлого пальто, Кристоф долго разглядывал комнату, он жадно курил сигарету, растерявшись от внезапного ощущения полной неприкаянности. Но тут «спокойный» унтер-офицер вдруг закричал на него с неожиданной злостью: «А ну, положи вещи в свою тумбочку!» Тут же подскочил ефрейтор с подобострастной ухмылкой — показать, каким должен быть порядок в тумбочке. Узенький, выше человеческого роста жестяной ящик внутри был разделен на полочки, каждая из которых имела свое предназначение. И горе тому, у кого в какой-нибудь из бесчисленных казарм огромной германской империи этот предписанный порядок не будет соблюден. Никакое публичное, кровавое кощунство не могло бы сравниться с этим преступлением.
«Боже мой… Боже мой, — думал Кристоф, вполуха слушая объяснения ефрейтора, — что за дьявольское двуличие! Умилительная скромность и монашеский аскетизм на службе у безумия. Как же страшна, должно быть, эта простота, лишенная горячей веры во власть и величие Господа. Какая дьявольская пустая душа ухмыляется за этой великолепной кулисой».
Дрожащими руками он укладывал вещи в тумбочку, а боль все точила и точила сердце. Разве он теперь не стал оруженосцем той же власти, которая держит Йозефа в одном из своих кровавых застенков?
На полу валялись кучи пустых картонок, бумажек, объедков и окурков, к духоте добавилась вонь… Наступил вечер, время близилось к ночи, и вот наконец резкий свист точно кнутом хлестнул по коридорам; ефрейтор ухватил Кристофа за пуговицу на куртке, и на его лице вновь появилась глупая, по-детски жестокая ухмылка.
— Вам придется сегодня дежурить, мы всегда начинаем от двери, а потом идем по кругу. Через четверть часа отбой.
Когда свет погас, в комнате воцарилась странная тишина, однако этот покой тоже был порожден страхом, ибо все знали, что никто не спит, просто никто не решался разговаривать — вероятно, потому, что ефрейтор спал тут же, у окна, а может, и потому, что эта новая жизнь до такой степени парализовала юношей, что они не могли говорить; было тихо, но никто не спал. Кристофу понравилась узкая жесткая койка — ведь здесь он был действительно один. Она была островом для его тела, и, когда стало темно и тихо, он почувствовал себя в одиночестве; та унылая обстановка, что его окружала, утонула во мраке ночи, уравнивающей всех, подобно смерти. Коридор и туалет, унылое здание и двор — все спряталось за безликостью ночи, и, оставшись наедине с самим собой, он ощутил жгучее желание помолиться; слова горели в его сердце, он почувствовал, как слезы, горючие и облегчающие, смывали ужасающую горечь в его душе. Да, надо, просто необходимо плакать; хорошо тому, кто еще может плакать. И среди тысяч горестных и пронзительных мыслей, обращенных к Богу, было даже сочувствие к этим несчастным кадровым военным, у которых вся жизнь протекала в обстановке казармы. Желание добровольно замуровать себя на всю жизнь в этих тоскливых стенах все же было признаком ужасающей бездуховности. Слезы омыли его, словно теплый дождь; он не мешал им литься, они были для него благословенным источником. «Боже, — думал он, — я буду благодарен Тебе, если всегда смогу вечером хотя бы полчаса побыть наедине со своими мыслями на этой узенькой койке…
Но вероятно, у меня никогда не получится совместить монашескую простоту с монашеским благочестием. Ведь здесь все так отвратительно! Сколько же всего я считал нужным иметь, чтобы жить по-человечески, — гостиную, спальню, ванную комнату, кухню… И книги, много книг, мебель, концерты, друзей, чудесную близость матери и эту атмосферу — эту необыкновенную эстетическую атмосферу; теперь же я заперт в одном доме с сотнями других, в маленькой комнате с восемью чужими юношами, где лично мне отведено несколько квадратных метров — узенькая койка и тумбочка, занимающая меньше места, чем стул…»
Кристоф молился словами, исполненными любви к Богу, посылал их в небесные просторы, ему казалось, будто он наполнился таинственной силой и необыкновенной духовностью, будто Всевышний даровал ему право пострадать за Него. И он вспомнил о друге и пожелал, чтобы Господь ниспослал тому утешение в мрачном одиночестве застенка; он все глубже и глубже погружался в истовую молитву, мысленно произнося очищающие слова, порожденные горячим сердцем его юности, и не заметил, как его сморил сон…
На следующее утро в рывком распахнутую дверь ворвались пронзительный звук свистка и убийственной силы рев, словно ударом по голове вырвав всех из сна; в звуках этих слышалась радость мучителей. Кристоф вскочил, шатаясь, и сразу ошалел от ужасающего безобразия вокруг… Нет-нет, вынести это было выше человеческих сил! Ефрейтор, все еще в неподобающем ночном виде, метался по комнате, выкрикивая команды; в душном воздухе растерянные людские тени суетились в одних рубашках, словно обезумевшие… Было холодно и тесно, и казалось, что вся безысходность огромного скопища дворов, казарм и столовых сконцентрировалась в этой небольшой комнате. В полном смятении они едва успели натянуть на себя одежду, как ефрейтор раздраженным лаем погнал их в умывальную. Хоть бы, по крайней мере, вода в этом ужасном доме была чистой, подумалось Кристофу, и ему уже не терпелось холодной прозрачной водой поскорее смыть с себя отвратительные запахи казармы. Но в умывальной возникла такая толчея, что ему едва удалось ополоснуть лицо и руки. Подле новобранцев расхаживал мрачный унтер-офицер в грозном стальном шлеме и следил за тем, чтобы все раздевались до пояса. «Бред какой-то!» — подумал Кристоф, а когда вернулся в казарму, совсем сникший, почти впавший в отчаяние, в коридоре вновь раздался резкий, словно удар хлыста, свисток, и едва он успел натянуть куртку, как его тут же послали с большим жестяным бидоном за кофе.