Ромен Роллан - Очарованная душа
Однажды ночью, когда его душили кашель и отчаяние, он старым солдатским ножом перерезал себе горло.
Марк нашел его лежащим на тюфяке, который набух от крови, как губка.
От Массона осталась лишь оболочка. Судорога свела его рот, все еще проклинавший предательство тех, кто остался в живых...
И именно в этот день на улице, недалеко от своего дома, Марк встретил мать. Она шла навестить его. Он не увидел печати усталости на ее лице, кругов под глазами; он увидел ее улыбку. Она принесла ему два билета на концерт и заранее радовалась, что послушает хорошую музыку вместе с сыном. Счастливая, запыхавшись от быстрой ходьбы, она сообщила ему об этом.
Он подскочил, насмешливо посмотрел на нее и, сунув руки в карманы, сказал: «Нет!» Аннета не поняла, в чем дело, – она подумала, что у него какая-нибудь связь и он не хочет ей рассказывать. Она сказала уступчиво:
– Если ты хочешь пойти с кем-нибудь из друзей, так возьми оба билета, малыш! Я пойду в другой раз.
Он вырвал у нее билеты из рук, скомкал и бросил в канаву. Сдерживаясь, чтобы не крикнуть, он прошипел:
– Я ничего не хочу от тебя! Улыбка у Аннеты застыла, сердце сжалось.
Он не дал ей говорить:
– Не хочу ничего, что идет от этого негодяя, от этого убийцы... Я знаю, чей хлеб ты ешь...
Она попыталась оправдаться:
– Мальчик мой, не суди, не выслушав!.. Я честно зарабатываю свой хлеб...
Она ласково взяла его за руку. Он резко ее отдернул.
– Не трогай меня!
Она посмотрела на него. Его била нервная дрожь.
– Мальчик мой, ты сошел с ума!
Он крикнул (он был похож на злую собаку, которая рычит, вытянув морду), крикнул ей прямо в лицо, чтобы не услыхали прохожие:
– У тебя руки в крови!
Повернулся к ней спиной и большими шагами пошел прочь.
Аннета стояла как вкопанная, опустив руки, и смотрела ему вслед. Остолбенев, она старалась проникнуть своим ясным взглядом в этот взрыв ненависти и различала в нем элементы fas atque nefas... <Дозволенного и недозволенного (лат.).> Скрытая ревность... Она плохо понимала этот мелодраматический выпад. Она взглянула на свои руки – руки машинистки: на них были чернила, а не кровь, она не видела крови Массона, в которой были испачканы руки ее сына...
Она грустно улыбнулась, пожала плечами и ушла...
Если бы он знал, какие у нее взаимоотношения с Тимоном! Но как ему объяснить? Были ли они достаточно ясны ей самой? Что она делала на этой галере, в чуждой ей войне корсаров, среди хищников, воевавших за то, чтобы овладеть землей, водой и воздухом, которыми жили они, ее сын и миллионы скромных тружеников? Ей хотелось видеть. Глаза ввели ее в соблазн, и хотя ей было противно, она все же оказалась втянутой в игру.
Когда она думала об этом (не днем – днем думать некогда было: очень редко по ночам: от усталости она спала, как пьяная; нет, изредка, время от времени, в бессонные минуты... Ужас, страх... "Что я делаю?.. Куда, я иду?.. "), когда она думала об этом, она сама себе казалась следопытом, забравшимся в джунгли. Следопыт заключил соглашение с крупным зверем и укрывается за его спиной. Он наблюдает, за схватками чудовищ; его судьба связана с судьбой страшного зверя, который прокладывает себе дорогу сквозь лес, стоящий стеной, и топчет тигров и удавов. А она кричит зверю: «Опасность справа! Опасность слева! Подними хобот! Дави! Бей!» И всякий раз она бывает на волосок от того, чтобы тяжелая лапа не раздавила ее самое... Постоянное ощущение опасности освобождает Аннету от ее обычной щепетильности. Она думает об одном: «Выбраться бы из лесу...» А в этом лесу – теперь она это понимает – запуталась не она одна, но и вся Европа, весь мир. И тогда она познает силу могучей туши и клыков Слона, позади которого она шагает. У нее нет времени судить его, как она бы его судил, выбравшись из джунглей. У нее нет времени – для морали. Ей нельзя отставать от огромных ног. Одна секунда невнимания или слабости, и она будет растерзана бродячими хищниками! Она шагает, шагает, но она видит и запоминает. Она еще сведет счеты с собой и с миром... Потом...
Она с самого начала была уверена, что рано или поздно сын потребует у нее объяснений. И она готовилась к этому. Она бы ему не сказала (таких вещей не говорят), что когда в толпе людей бессильных, которые только наполовину, только на одну тысячную люди, которые ничего собой не представляют, ничего не делают, ничего не умеют хотеть и не умеют действовать, женщине посчастливится встретить силу цельную, рожденную древом познания добра и зла, она всегда слышит Призыв, тот самый, с которого началось великое усилие, с которого началась история человечества. Даже самая целомудренная женщина, та, которая отдает не тело свое, а душу, – и она предлагает себя мужчине, который оплодотворяет, который хочет и который действует. И она надеется ввести его энергию в определенное русло, надеется направить ее... А кроме того – это уже скромнее – бывает такое чувство – чувство хорошей работницы: любое порученное ей дело должно быть сделано хорошо, она увлекается им. Иметь под руками такого Тимона, его энергию и его возможности и из какой-то немощной щепетильности отказаться от него, – нет, тогда она не была бы Аннетой! Хорошая работница работу не упустит... Всего этого она Марку не сказала. Она прекрасно знала, что такие объяснения ничего не объяснят ее сыну, ее суровому и нетерпимому мальчику. Но она могла бы ему сказать, какая будет польза для общества, если такой человек, как Тимон, захочет бороться, если такую силу хорошо направить: она могла бы ему оказать, что ее служба у Тимона, быть может, не бесполезна для трудящихся масс, для независимых умов... Она предвидела довольно жаркий спор с Марком, но она не ожидала такого взрыва. Марк сам его не предвидел. Его осаждали стихийные силы, они бродили вокруг него и в самой глубине его души. И сейчас они уже не позволяли ему пересмотреть свой приговор.
Аннета написала ему ласковую записку, без намека на его грубость, без всякого упрека; она беспокоилась о его здоровье и просила прийти. Она хотела поговорить начистоту. И если бы ее объяснения его не удовлетворили, она ради него пожертвовала бы своим положением у Тимона. Но виновной она себя не признавала, чего, вероятно, он потребовал бы при его резкости, – ей не в чем было раскаиваться. А его не интересовали ни ее раскаяние, ни справедливость, ни какие бы то ни было соображения... Никаких уловок! Он решительно требовал, чтобы она немедленно, без дальних размышлений, порвала с человеком, которого он ненавидел, – тогда он, Марк поймет, что она просит у него прощения. Он послал ей ультиматум в трех повелительных строках, без единого ласкового слова. Она прочла, вздохнула и улыбнулась – на этот раз уже строгой улыбкой. У нее тоже была своя гордость. Она не подчинялась никаким требованиям. От нее всего можно было добиться, но только если обратиться к ее уму или сердцу. Приказами же – ничего. Она заперла письмо и оставила его без ответа. И продолжала хождение по джунглям, позади мамонта, который служил ей живым щитом...
«Когда ты захочешь поговорить со мной вежливо, мой милый Марк, я тебя буду ждать. А меня не жди!»
Он действовал так же: он ждал... Можете ждать оба! У вас у обоих одинаково упрямые головы. Ни один не скажет: «Я ошибался».
Зато Тимон не ждал. Надо было поспевать за ним.
Не хватало времени на бесплодные препирательства, на обращение к совести. Нужно было напрягать все свои чувства, чтобы не отстать... Идем!
«Куда ты ведешь меня?» – «Идем, идем! Там видно будет...» Да знает ли он сам? Даже если не знает, у него безошибочное чутье. Это не только инстинкт. Тимон накопил множество жизненных уроков; он почерпал их из личного опыта и из книг: он читал гораздо больше, чем можно было подумать.
Он глотал книги. Но с еще большей жадностью впитывал он в себя людей. Он постигал их до конца. С первого взгляда он уже знал, что каждый собой представляет, знал его слабости, его возможности и за сколько его можно купить. Он не питал ни малейшего уважения к животным, не имеющим панциря, к мягкотелым, к безоружным: в его глазах это были низшие твари; он без зазрения совести злоупотреблял ими. А что касается здоровяков, таких, как он сам, то уж тут поединок на ножах. С ними все было дозволено, любое оружие. Если бы только старая Европа созрела (а ее гноили, как кизил в соломе), они могли бы дать не одно очко вперед чикагским гангстерам.
Но Аннету он уважал – главным образом потому, что она не читала ему бесполезных нравоучений. Он чувствовал, что она несокрушима, недоступна – и все же свободна от предрассудков. Ее ничем нельзя было смутить. У нее на все была своя точка зрения, и возражений она не допускала. При этом она не ссылалась на какие бы то ни было принципы. Ей не нужно было костылей – ни нравственных, ни религиозных. У нее были женские глаза, гордые и спокойные. Они не моргали. Они не лгали – ни ей самой, ни тому, в кого проникал их взгляд. И то, что этим глазам были чужды иллюзии, ничуть не мешало ей быть жизнерадостной и твердой. Она любила жизнь, но она не согласилась бы (Тимон был в этом уверен), чтобы ей продлили жизнь хотя бы на час, если бы для этого ей пришлось поступиться своими правами. («Ее права!» Тимон смеялся: «Я бы мог раздавить их двумя пальцами!..» Но он знал, что даже если бы Аннета была раздавлена, остался бы ее гордый и вызывающий взгляд, и этот взгляд жалил бы его, как пчела.).