Сергей Ильин - Смотри на арлекинов!
6
За долгую мою жизнь я заметил или мне кажется, что заметил, что когда я почти уж влюблен или даже еще не осознаю влюбленности, меня посещает сон, знакомящий с тайной возлюбленной на сумрачной заре, в обстоятельствах довольно детских, отмеченных на редкость болезненным возбуждением, которое мне приходилось испытывать и подростком, и юношей, и безумцем, и старым умирающим сластолюбцем. Ощущение повторяемости (“кажется, что заметил”) является, вполне вероятно, присущим сновидению вообще: тот сон, например, мог привидеться мне лишь единожды или дважды (“за долгую мою жизнь”) и знакомость его – лишь капельница, прилагаемая к каплям. Напротив, место, которое я вижу во сне, – это не какая-то знакомая комната, но горстка воспоминаний о тех, в которых мы просыпались детьми после рождественского бала или летних именин, в огромном доме, принадлежавшем чужим людям или дальней родне. Впечатление такое, что будто бы две кровати, кроватки в данном случае, внесли в комнату и поставили к противоположным ее стенам, при том, что это, собственно говоря, и не спальня вовсе, а просто комната, в которой мебели, кроме этих раздельных кроватей, никакой нет: в снах, как в старинных новеллах, домовладельцы скупы либо нерадивы.
В одной из кроватей я вижу себя, только что пробудившегося от какого-то вторичного сна, имеющего лишь формульное значение; а в кровати дальней, у правой стены (ориентация также предоставлялась) в этой частной версии сна (летом 1934-го года по дневному исчислению) лежит девушка – более юная, худая и бойкая Аннетт и, резвясь, негромко беседует сама с собою, на самом же деле, как я понимаю с упоительным учащением нижних пульсов, притворяется, что беседует – ради меня, привлекая мое внимание.
Следующая моя мысль, – от которой толчки учащаются, – о том, как странно, что мальчик и девочка оказались спящими в одной временной спальне: тут, конечно, ошибка или, может быть, дом переполнен, а расстояние между кроватями, голый участок пола, сочтено достаточно дальним для соблюденья приличий, тем паче в рассужденьи детей (мой средний возраст всю жизнь составлял тринадцать лет). Чаша наслаждения уже налилась до краев и прежде, чем ей расплескаться, я на цыпочках перемахиваю голым паркетом из моей постели в ее. Ее волосы заступают дорогу моим поцелуям, но скоро губы находят щеку и шею, и у нее рубашка на пуговицах, и она говорит, что в комнату вошла служанка, но слишком поздно, мне уже не сдержаться, и служанка, тоже очень красивая, смотрит на нас и хохочет.
Сон, увиденный мной через месяц, что ли, после встречи с Аннетт, ее облик во сне, эта ранняя версия голоса, мягкие волосы, нежная кожа, стали моим наваждением и изумляющим счастьем – счастьем открытия, что я влюблен в маленькую госпожу Благово. Ко времени сновидения наши отношения еще оставались формальными – даже сверхформальными, – и потому я не мог передать ей мой сон с необходимыми живостью и связностью (присущими этим запискам); а сказать попросту “вы мне приснились” – значило ляпнуть пошлость. Я поступил гораздо честней и отважней. Прежде чем открыться ей в том, что она назвала (говоря о другой чете) “серьезными намерениями”, – и прежде даже чем самому разрешить загадку, почему я ее полюбил, – я решил рассказать ей о моем неизлечимом недуге.
7
Она была грациозна, томна, небесно-добродетельна, в некотором смысле, а во многих иных – прискорбно глупа. Я же был одинок, напуган и изнывал от похоти, – но изнывал не настолько, чтобы не предупредить ее посредством живого примера – наполовину парадигмы, наполовину предметного урока, – на что она себя обречет, согласившись пойти за меня.
Милостивая государыня
Анна Ивановна!
Прежде, чем порадовать вас изустным обсуждением темы чрезвычайной важности, я прошу вас присоединиться ко мне в проведении опыта, который лучше всякой ученой статьи обнаружит для вас одну из типических граней смещенного кристалла моей души. Итак, приступим.
Сейчас, с вашего позволения, ночь, и я лежу в постели (прилично одетый, конечно, и всякий мой орган вкушает приличный покой), лежу на спине, воображая заурядный миг в заурядном пространстве. Чтобы еще увеличить чистоту нашего опыта, положим, что место, воображаемое мной, вымышлено. Я воображаю себя выходящим из книжной лавки и замирающим на краю тротуара, прежде чем перейти через улицу к маленькому тротуарному кафе прямо насупротив. Машин не видно. Перехожу. Воображаю себя подходящим к кафе. Послеполуденное солнце занимает стул и половину стола, в остальном открытая часть кафе пуста и приманчива: ничего кроме яркости не оставил недавний дождь. Тут я запинаюсь, припомнив, что вышел из дому с зонтом.
Я не хочу утомлять вас, глубокоуважаемая Анна Ивановна, и еще меньше хочу комкать этот третий или четвертый несчастный листок с корежащим звуком, который умеет издать одна лишь наказанная бумага: но сцена вышла недостаточно отвлеченной и схематичной, так что позвольте мне ее переснять.
Я, ваш друг и работодатель, Вадим Вадимович, навзничь лежу в постели и в совершенной тьме (минуту назад я вставал, чтобы задернуть луну, заглянувшую в щель между складками двух абзацев). Я воображаю дневного Вадима Вадимовича переходящим улицу от книжной лавки к тротуарному кафе. Я закован в себя вертикального: гляжу не вниз, а вперед и потому лишь косвенно сознаю расплывчатый перед моей дородной фигуры, перемежающиеся носки туфель, прямоугольной формы пакет подмышкой. Я воображаю себя проделавшим двадцать шагов, потребных для достижения противной панели, застывающим с непечатным проклятьем и решающим вернуться в лавку за забытым зонтом.
Но существует некий недуг, доселе не названный; существует, Анна (вы должны разрешить мне называть вас так, – я старше вас десятью годами и очень болен), какой-то страшный разлад в моем восприятии направления или вернее в моей способности властвовать над постижимым пространством, потому что в этой точке спряжения мне не по силам проделать в уме, во тьме моей постели, простой разворот (каковой не задумываясь выполняю в телесной реальности!), который позволил бы мне мгновенно создать в сознании вид уже пройденного асфальта, как лежащего передо мной, так чтобы витрина лавки оказалась перед глазами, а не где-то там сзади.
Позвольте мне ненадолго задержаться на подразумеваемой процедуре, на моей неспособности сознательно следовать ей в уме – в моем неповоротливом и непослушном уме! Чтобы заставить себя вообразить процесс поворота, я вынужден раскрутить декорацию в обратную сторону: я должен попробовать, глубокоуважаемый друг и помощница, развернуть улицу по всей ее длине с тяжкими фасадами домов впереди и сзади меня, обратить ее направление, медленно подтянув ее на полоборота, – а это все равно, что пытаться поворотить огромный отросток ржавого неподатливого руля – и тем самым с осознанной постепенностью преобразовать себя из, скажем, обращенного на восток Вадима Вадимовича в него же, но ослепленного западным солнцем. Одна только мысль об этом погружает откинувшегося на кровати в такое замешательство, в такую дурноту, что он предпочитает совсем отказаться от разворота, стерев, так сказать, все, что он видит, с аспидной доски, и начав в воображении возвратный переход, как если б он был исходным, без какого-либо предварительного пересечения улицы, а значит и без промежуточного ужаса – ужаса борьбы с рулевым управлением пространства – и без боязни размозжить себе грудь в этой борьбе!
Voilà. Звучит довольно мирно, не так ли, en fait de démence[65], и то перестань я постоянно думать об этом, все скукожилось бы в пустяковый изъян – в недостающий мизинчик уродца, рожденного девятипалым. Однако вдумываясь, я поневоле начинаю подозревать, что это – упредительный симптом, предвестие умственного расстройства, способного, как известно, поражать со временем целый мозг. Но даже и это расстройство может оказаться не таким уж серьезным и грозным, как то внушают грозовые сигналы, и я лишь хочу, чтобы вы, Аннетт, разобрались в ситуации прежде, чем я сделаю вам предложение. Не пишите, не звоните, не говорите об этом письме, если и когда вы придете в пятницу вечером; но, пожалуйста, если придете, наденьте в знак благосклонности флорентийскую шляпку, похожую на букет полевых цветов. Я хочу, чтобы вы восславили ваше сходство с той девушкой, белокурой, убранной цветами с прямым носом и серьезными серыми глазами – пятой слева в Боттичеллиевой “Primavera”[66], в аллегории Весны, моя любовь, моя аллегория.
В пятницу вечером, первый раз за два месяца, она появилась “в точку”, как выразились бы мои американские друзья. Клин боли заместил мое сердце, и через всю комнату черные монстрики музыкально запорхали по стульям, когда я увидел на ней заурядную недавно купленную шляпку, неинтересную и незначащую. Она сняла ее перед зеркалом и вдруг с редким чувством помянула Господа Бога.