Ярослав Гашек - Рассказы, фельетоны, памфлеты 1901-1908
– Две кроны семьдесят два геллера в неделю,– в сотый раз повторял Костка, держа в руках бумагу с судебным решением.
Старуха Павлитова сидела на своем обычном месте у печки, всхлипывая: «До чего я дожила! Взять бы топор и – конец!»
– Что же нам делать? – обращаясь скорее к самому себе, чем к Павлитовой, вздохнул Костка.– Я едва вижу одним глазом. На огонь совсем не могу смотреть, сразу такая резь в глазу начинается.
– Что, если пойти помощником к каменщику? – предложила Павлитова.– Отец-покойник хорошо зарабатывал.
– Литейщику стать поденщиком! – накинулся на нее Костка.– Вам бы лучше помалкивать!
Павлитова на минуту умолкла, а потом снова затянула свою песню:
– Взять бы топор и – конец!
– Лучше уж повеситься! – кричал Костка.– Покалечат человека, а потом сунут ему две кроны семьдесят два геллера в неделю!
Он начал пересчитывать деньги, выплаченные страховой кассой за три месяца со дня несчастного случая. «Тридцать две кроны шестьдесят четыре геллера,– выругался он.– Павлитова, сколько мы задолжали?»
– Четырнадцать золотых лавочнице,– ответила старуха.– Все ваши сбережения кончились две недели назад.
– Водку, что ли, покупали? Пойду платить.
У меня снова звенело в голове,– оправдывалась Павлитова,– вот я и пила тминную понемножку.
IVУплата долгов лавочнице затянулась до утра. Заплатив долг, Костка встретился со старым товарищем, сидевшим без работы. Они зашли выпить пива, потом посидели в маленьком кафе, дожидаясь, пока начнут продавать крепкие напитки; угостив друг друга ромом, они отправились по домам. Костке не хотелось спать. У него было отличное настроение, и он решил пойти поискать работу: пусть подавать кирпичи – только бы] работать. Он возвратился из своего похода удрученный и грустный, потому что нигде не нуждались в рабочем, у которого только один глаз, да и тот плохо видит.
С этого дня начались мучительные поиски работы, бессонные ночи, когда Костке, едва он смыкал единственный глаз, мерещилась фигура, до мельчайших подробностей похожая на него, исхудавшая и грустная, и что-то шептало ему, что это голод.
Голод не заставил себя ждать. Лавочница перестала давать в долг, а где взять еще денег, кроме двух крон семидесяти двух геллеров, на которые они покупали хлеб и картошку? Этого хватало до четверга, а как жить с четверга до субботы?
V– Папа,– сказал в пятницу утром Войтех,– у меня есть мешок фасоли. Давай сварим ее!
Он самоотверженно отдал свои запасы – большой мешочек из-под муки, где хранились сотни фасолин, которыми так любят играть дети в дни беззаботного детства.
И когда Войтех уплетал вареную фасоль, свою фаcоль она была соленой от слез. Я уверен, что в этот момент Войтех, как взрослый мужчина, понял, что такое нищета.
МАГУРСКАЯ ЗИМНЯЯ БЫЛЬ[37]
Сначала пришли тучи. На памяти дяди Михала, летовавшего с овцами над деревней Подлехнице, давно не бывало туч такой густоты. Потом в один ноябрьский день тучи раздвинулись, и над Магурскими горами[38] резко задул ветер. Он был такой невиданной свирепости, что там, где проносился, тут же замерзала вода. Он прохватывал горы, долины, поросли низкорослых сосен, лежащие ярусом ниже леса, сизые от тех туч, которые, крутясь, валили над Магурой и которые возвещали, что настало время сойти со скалы в Подлехнице.
Дали очистились, вся польская сторона четко открывалась глазу: на Ломницком плато светились льды и снега, а мадьярская сторона под ним видна была как на ладони. Деревня Подлехнице казалась отсюда, с голых вершин, такой близкой, что, глядя на катившийся вниз камень, думалось: «Ой, как бы он не высадил стекла в окне достойного учителя подлехницких детей и взрослых, пана Ежиньского, который, отчаянно скучая здесь, в горах, от недостатка развлечений попивает сливовицу и вздыхает: „Что за жизнь!..“
Ну а в действительности камню в этом случае пришлось бы пролететь пятнадцать километров, перескочить лес, потом другой лес... Ведь пять подлехницких холмов под нами – это стометровые ступени гигантской лестницы.
А широкий простор открывается глазу в студеный Денек – необозримый простор!.. Видишь, как беловатой канавкой поблескивает Попрад, и можешь проследить глазами русло этой быстрой речки, пока не затеряется оно меж дальних скал. Да и сами те исполинские скалы – не больше, чем завиток шерсти какой-нибудь из восьми десятков овец дяди Михала, которые дрожат теперь от холода в споем загоне и так жалобно блеют.
Все восемьдесят обещал дядя Михал в приданое за своей дочкой Эвой, которая хозяйничает там внизу, в Подлехнице, вместе со старой «мамулей» и из-за восьмидесяти овец не знает отбою от ухажеров. О, сколько выручит за брынзу, за ошчипки и за прочую молочную снедь тот, кто получит в жены Эву!..
Пока же овцы – собственность дяди Михала, и перейдут ли они к кому-нибудь из девяти Эвиных ухажеров, им, овцам, совершенно безразлично,– они равно дрожали бы от стужи, завернувшей так нежданно, будь их хозяином Йозко, Мачей, Енджей или невесть еще кто.
– Завтра утром, ребята,– говорит чабанам дядя Михал,– да поможет нам матерь божья Кальварыйская – поведем овец вниз.
– Воля ваша,– отвечают оба чабана: Йозко и Мачей.
К ночи пришлось подкинуть в огонь дров. Дощатый балаган не спасал от холода. Было так зябко, что дядя Михал отложил в сторону запекачку:
– И курить не захочешь.
Он напился жинчицы и стал ловить ухом, как беснуется за стеной ветер, как грохочут, срываясь с гор, камни и лают собаки за дверью балагана, в котором и жар близкого огня, не согревает по такой погоде тела, закоченевшего под стылым кожухом.
Потом вдруг среди ночи потеплело. Все это заметили. Пошел снег...
Собаки влезли в балаган.
– Давайте спать, ребята,– сказал дядя Михал.
– Воля ваша,– ответили чабаны.
Но дяде Михалу не спится. Слышно ему, как овцы блеют рядом, за плетнем загона, как налетает порывами ветер. Слышны звуки зимней ночи, наступившей так внезапно. Наконец сон сморил и его...
К утру огонь прогорел, и в балагане проснулись от холода.
– Спускаемся в Подлехнице,– приказывает дядя Михал,– уводим овец.
Поели сыра, разожгли угольком трубки и снарядились в дорогу.
– Открывай дверь!
– Не откроешь...
Дверь никак не поддается. Пока спали, балаган замело снегом.
Решили выламывать доски. Выломали одну, но снег, спрессованный давлением, лежал за ней холодной, скользкой, устрашающей стеной.
– Ох, ребята,– сказал дядя Михал, не вынимая трубки изо рта,– придется через потолок.
Принялись выбивать потолок. Вышибли потолочные доски – над ними та же смерзшаяся ледяная стена.
Ни единого звука не проникает извне. Собаки, почуяв недоброе, отползли в угол, и одна из них, Фелка, завыла.
Сколько часов пытались они прорубиться сквозь ту страшную стену?.. Искромсанный снег падал на пол и таял. Они стояли в воде и молились.
А потом разложили у дальней стены костерок – разжечь трубки и обогреться.
– Грешники мы,– сказал чабанам Михал,– не будет нам спасенья.
Не находя себе выхода, дым заполнял балаган. Пришлось костерок потушить и оставаться в полной темноте,– лишь искры тлеющего табака посверкивали в трубках.
Трубочный дым усиливал удушье. Перестали курить и еще раз набросились на ледовую стену.
Мачей в отчаянии впился зубами в снеговую корку,– она была так холодна, что его начала бить дрожь.
Когда поняли бесполезность своих усилий, легли на кожухи, пропитанные влагой, и стали говорить.
– Из Подлехниц пойдут нас искать,– полагал Йозко,– нас найдут.
– Мертвых,– попридержал разбег его фантазии Дядя Михал, все еще невозмутимый, словно бы сидел в подлехницкой корчме.– Искать пойдут. Только пока через снега к нам доберутся, мы будем давно покойники. Сыра хватит дня на три, потом убьем собак, а когда съедим их – конец... Волки вот, правда, нас уже не разорвут.
– Овцы наверняка уже померзли,– вставил стесненным голосом Мачей.
– Еще бы, не померзнуть,– сказал Михал.
– Плакать будут, когда нас найдут,– заговорил Йозко,– повезут в мешках вниз, на погост...
На погост! Как будто здесь и без того не было как в могиле... А снег над потолком все падал, и слой его рос в вышину с поразительной быстротой.
* * *
На седьмой день заточения под снегом, в кромешной тьме, начался бой за жизнь между людьми и собаками.
Первой должна была погибнуть Фелка – ее узнали по тому, как она скулила,– она сопротивлялась, и на помощь ей пришел второй пес. В тесном пространстве две собаки схватились с тремя людьми.
Дядя Михал откусил у еще живой Фелки ухо и, плача, принялся жевать.
Йозко пытался стиснуть Фелке горло, но та кусала его и царапала, а Мачей в это время, как одержимый, хлестал кушаком вторую овчарку, которая еще на той неделе лизала ему руку и радостным лаем встречала его появление.