Герберт Уэллс - Грядущие дни
Ведь единственное, в чем он за всю свою жизнь нуждался, — это было сочувствие. Он пожалел на минуту о том, что он не оставил сонетов, загадочно-прекрасных очерков или чего-нибудь еще, в чем бы могло продолжаться его бытие, пока наконец не отыщется родственный дух.
Но неужели все-таки приходит уничтожение? Но его изящная вера давала на этот счет только несколько громких слов и кудрявых метафор. Будь проклята наука! Она уничтожила всякую веру и всякую надежду. Итак, надо уйти, покинуть клуб и театр, дела, и обед, и вино, и очарование женских глаз. И никто даже не заметит. Покинуть весь этот прекрасный мир!
Кто виноват в этой общей безучастности? Быть может, сам он своими резкими манерами оттолкнул чужое участие? Немногие знали, какая тонкая душа таится под этой веселой и цинической маской. Они даже не поймут, что они потеряли. Элизабет, например, — она даже не подозревает…
Он остановился. Мысли его сосредоточились на Элизабет и на том, как мало Элизабет понимала его душу!
Думать об этом было невыносимо. Он должен это исправить во что бы то ни стало. Он увидел, что еще одно дело осталось для него на свете — его борьба за Элизабет еще не окончена. Он не может победить и завладеть ею, как он мечтал, но он может запечатлеть свой образ в ее душе…
Мысль эта его увлекла. Он запечатлеет в ее душе свой образ и пробудит в ней угрызение за прошлую измену. Надо чтобы она воочию увидела его великодушие. Ибо он любил ее без всякой корысти — из самой глубины своего великого сердца. Он завещает ей все свое имущество. Пусть она всегда размышляет о его доброте и благородстве, окруженная комфортом, дарованным его рукой, пусть раскаивается без конца в своей прошлой холодности. И если она захочет дать исход этому новому чувству, то наткнется на закрытую дверь, на вечное молчание, на бледное, мертвое лицо…
Он даже закрыл глаза и с минуту старался вообразить себя самого с бледным и мертвым лицом.
Он стал обдумывать подробности своего решения, думал лениво, ибо лекарство продолжало свою работу, и он все больше впадал в меланхолию, почти в летаргию. Он оставит Элизабет все, что имеет, но только этот кабинет со всей обстановкой лучше выделить — лучше по многим причинам. Кому же завещать кабинет? Сонные мысли Биндона долго боролись с этим вопросом.
Под конец он решил оставить свой кабинет этому симпатичному представителю модной религии, с которым всегда так приятно было беседовать.
«Он поймет, — подумал Биндон с чувствительным вздохом. — Он знает красоту Зла и смелые соблазны Сфинкса Пороков. Он поймет и оценит, как я».
Этими пышными эпитетами Биндону было угодно обозначить известные отклонения от нормальных отправлений природы, столь же непристойные, сколь и вредные для здоровья. К этим отклонениям его привели дурно направленное тщеславие и несдержанное любопытство. Некоторое время он сидел, размышляя о том, как много в душе его было от эллинов, и от Нерона, и от итальянского Ренессанса и так далее. Вот даже и теперь — не попробовать ли все-таки написать сонет? Оставить свой голос векам, как отклик, возникший из бездны, чувственный, зловещий и унылый… На время он забыл про Элизабет. Но в течение получаса он испортил три фонографических цилиндра, получил головную боль и, приняв новую дозу успокоительного, вернулся к великодушию и своим первоначальным намерениям. В конце концов ему пришлось припомнить о Дэнтоне. Понадобилось все напряжение его новоявленного благородства, чтобы помириться с Дэнтоном. Но в конце концов этот великий, непонятый миром страдалец с помощью смягчительного лекарства и мысли о смерти проглотил также эту последнюю пилюлю.
Если он сделает оговорку относительно Дэнтона, если выкажет хоть малейшее недоверие, Элизабет поймет это неправильно. Пусть же она остается при этом Дэнтоне. Его великое сердце примет и эту последнюю горечь. Он не будет думать о Дэнтоне. Он будет думать только об Элизабет. Он встал со вздохом и подошел к телефону, чтобы вызвать своего нотариуса. Через десять минут завещание, составленное по всей форме и даже скрепленное свежим отпечатком большого пальца Биндона, лежало под замком у нотариуса, за три мили от этого уютного кабинета.
После этого с минуту или две Биндон просидел молча и не шевелясь. Вдруг он вздрогнул и тотчас же приложил руку к больному боку. Затем он быстро вскочил и бросился к телефону. Общество Легкой Смерти редко получало от клиента такой поспешный заказ…
И таким образом вышло, что Дэнтон и его Элизабет, сверх всякого ожидания, вышли, не разлучившись, из той рабской неволи, в которую они впали. Элизабет стряхнула с себя вместе с синей ливреей саму память рабочего подвала и нищенской спальни в казенном дортуаре, как стряхивают кошмар. Судьба дала им вернуться обратно к солнцу и свету. Как только им стало известно о завещании, сама мысль провести еще один день в этом унижении стала нестерпимой. Они тотчас же вернулись по бесконечным лифтам и лестницам в те этажи, откуда их изгнало разорение. В первые дни чувство избавления затмевало все. Даже думать о жизни в подвалах было невозможно. Много месяцев прошло, пока Элизабет избавилась от этого чувства и стала вспоминать с унылой жалостью тех униженных женщин, которые все так же томились внизу, утешаясь сплетнями и воспоминаниями о прежних безумствах и выколачивая на утомительной работе свои последние силы.
Даже в выборе новой квартиры Дэнтонов сказалось это жгучее чувство освобождения. Они выбрали комнаты на самом краю города. У них было место на кровле и балкон на городской степе, широко открытый солнцу и ветру, с видом на небо и поле.
И на этом балконе происходит последняя сцена нашего рассказа. Солнце садилось, и голубые Суррейские холмы четко выступали вдали. Дэнтон стоял на балконе и смотрел вперед, а Элизабет сидела рядом с ним. С балкона открывался очень широкий вид: балкон висел на высоте пятисот футов над землей.
Квадратные поля Пищевой Компании, усеянные там и сям развалинами бывших пригородов, прорезанные вдоль и поперек блестящими полосами удобрительных каналов, вдали, у подошвы холмов, стирались и сливались. Там некогда было становище детей Уйи. Теперь на синих холмах высокие машины лениво ворочались, кончая рабочий день, и на вершине холмов стояли рядами огромные турбины. По южной идамитовой дороге быстро приближались экипажи на высоких колесах: это полевые рабочие Пищевой Компании, окончив дневную работу, возвращались в город, на ужин и ночлег. В воздухе парили и спускались вниз маленькие частные аэропланы. Вся эта картина, столь привычная взору Дэнтона и Элизабет, конечно, наполнила бы душу какого-нибудь из их предков безграничным изумлением. Мысли Дэнтона устремились к будущему в тщетной попытке представить себе эту же самую местность еще через двести лет и тотчас же бессильно вернулись назад, к прошлому. У него было довольно исторических знаний. Он мог представить себе покрытый копотью город эпохи Виктории с узкими улицами, плохо застроенными предместьями и широкими полями; жалкие деревни и крохотный Лондон эпохи Стюартов; Англию первых монастырей и еще более древнюю эпоху римского владычества, и, наконец, дикую равнину, кое-где усеянную хижинами воинственных племен. Много веков эти хижины возникали и снова исчезали, прежде чем появились римляне, и, казалось, это было только сегодня. Но еще раньше, когда не было хижин, в этой долине все-таки были люди. Ибо эта долина существовала все время без всяких изменений, и с геологической точки зрения все это было не дальше как вчера; только, быть может, эти холмы были повыше и белели от снега. Темза текла, как теперь, от Котсуолдских высот и до моря. Но люди едва имели человеческий образ: они были жалки и невежественны, они были беззащитными жертвами диких зверей и потопов, бурь и эпидемий, и непрерывного голода. Они едва могли отстоять себя от медведей, и львов, и других чудовищ прошлого. Теперь человек победил, по крайней мере, хоть часть этих враждебных стихий.
Дэнтон перебирал в уме эти минувшие этапы, смутно стараясь отыскать также и свое место, свое оправдание и связь с прошлым.
— Счастье нам помогло, — заговорил он. — Случай, удача. Мы выбились. Так вышло, что мы выскочили. Не нашей собственной силой. И все же… Нет, я не знаю.
Он долго молчал и потом начал снова.
— Я думаю, еще будет время. Люди существуют только двадцать тысяч лет, а жизнь существует уже двадцать миллионов лет. Что такое одно поколение? Это очень много, но мы так ничтожны. И тем не менее мы чувствуем, мыслим. Мы не бездушные атомы, мы — часть целого, по мере нашей силы и нашего хотения. Даже смерть наша — это часть целого. Мертвые или живые, мы входим в общий план мироздания. Время будет идти, и люди, быть может, станут мудрее… Мудрее… Поймут ли они когда-нибудь?
Он снова замолк. Элизабет ничего не сказала, только посмотрела ласковым взором на его задумчивое лицо.