Эудженио Монтале - Динарская бабочка
В ответ из дома доносилось довольное бормотание отца.
На многие вещи мы с ним смотрели по-разному, но что заставляло нас забыть разногласия, так это нетерпение, с каким мы оба ждали конца недели, чтобы обнаружить среди имен „разгадчиков“, из числа которых жребий определял обладателя журнального приза в виде нравоучительной книги, имя падре Буганцы — ниточку, связывавшую меня с отцом, делая нас хотя бы в этом единомышленниками. Невинной страсти старого священника, что, вне всякого сомнения, счел бы позором для себя хоть раз не откликнуться на еженедельный призыв „Друга семьи“, в чем-то было сродни это наше неизменно уверенное и столь же неизменно вознаграждаемое ожидание. В ту пору еще не существовало ни пазлов, ни кроссвордов — в буквальном переводе, „перекрещенных слов“, но это не означало, как покажут тебе описываемые мной события, невозможности существования перекрещенных судеб. Теперь слушай, что было дальше.
Не берусь сказать тебе, кто первый — я или мой отец — помешался на этой истории. Священник был не из нашего города, мы его никогда не видели, ничего о нем не знали и не пытались узнать: то, что он старик, было всего лишь нашим предположением. Важно, что уже не первый год его имя постоянно присутствовало в знаменитом списке, и он стал нам необходим, сделавшись частью нашей жизни. Что он сказал бы о нас, если бы знал, какую пропасть роет у нас под ногами? Наверно, решил бы, что тут не обошлось без нечистой силы. Однако все происходившее было по тем временам в порядке вещей. Город менял лицо — сказывалось пагубное влияние современности. На смену кафе пришли бары, где у стоек, как на насестах, сидели странные молодые люди в котелках и рединготах, день и ночь хрустя жареным картофелем и потягивая „американку“ — предшественницу крепких коктейлей. Лихорадка перемен поразила и театры: вместо „Главной улицы“[2], „Боккаччо“[3] и других любимых спектаклей наших родителей, в них шли теперь венские оперетты. Время girls[4] еще не настало, и возможность развращать молодежь широко использовали варьете с соблазнительными певичками и первые ленты синематографа. Я тоже, хотя и не посещал таких мест, прикрепил к зеркалу в своей комнате портрет восхитительной танцовщицы, из-за которой один почтенный европейский монарх был переименован в Клеопольда[5]. Когда отец обнаружил портрет, он устроил мне скандал. В ответ я пригрозил, что соберу вещи: дескать, мне давно пора обрести „независимость“. Но, во-первых, у меня не было денег, а во-вторых, разве я мог уехать в пятницу, не дождавшись появления священника? На следующее утро Буганца, выигравший „Жизнь блаженного Иосифа Лабре“, пожаловал, чтобы скрепить — in hoc signo![6] — примирение.
Так монотонно текла жизнь. Буганца, который месяцами был связующим звеном между мной и отцом, остался им на годы. Мой отец жил между домом и товарной биржей, где ему помогали мои действительно независимые братья, тогда как я — между домом и портиками новых улиц, вечный безработный. Разумеется, я искал работу, которую считал достойной себя и которая отвечала бы моим наклонностям; правда, каковы были эти наклонности, ни я, ни мой отец не имели ни малейшего представления. В старинных семьях вроде нашей не было принято, чтобы отпрыск, по крайней мере, последний, из разряда папенькиных сынков, занимался серьезным делом. Младший сын вдового отца, довольно болезненный с детства и обладающий какой угодно жилкой, за исключением коммерческой, я дожил до пятнадцати, до двадцати, а потом и двадцати пяти лет, так и не найдя себе определенного занятия. Пришла война, но и она не оторвала меня от дома. Дальше — послевоенный кризис и революция, которая должна была спасти нас от ужасов большевизма. Деловой мир пребывал в спячке, разрешение на импорт можно было получить, лишь забыв пухлый конверт в канцелярии важной шишки в Риме. При этом Буганца исправно продолжал баловать нас своими визитами, благодаря чему в нашей жизни оставалось что-то прочное, устойчивое.
В одно субботнее утро отец устроил мне бурную сцену. Несколько фанатиков набросились на меня на улице с кулаками за то, что я не вскинул в фашистском приветствии руку перед чернорубашечником, и мой старик считал, что они правильно сделали и я получил по заслугам за свою неосмотрительность. Пришел „Друг семьи“, я открыл его, ничего не подозревая, и увидел нечто невероятное, нечто меняющее весь ход нашей жизни: имени Буганцы в журнале не было!
— Прощай, Буганца, — произнес я после недолгого замешательства и, пройдя в свою комнату, начал готовиться к отъезду. Я решился на бунт. Ниточка оборвалась, цепь лишилась связующего звена, с исчезновением из нашей жизни „basso continuo“[7] Буганцы все могло и должно было измениться. Для меня начинался новый отсчет времени, а что меня ждет и где, мне было все равно. Отец перенес отсутствие Буганцы с достоинством, воздержавшись от комментариев. Но я заметил, что, поливая георгины в саду, он горбился больше обычного и вид у него был озабоченный, хотя он ничего не знал о моем решении. Остаток дня, часть ночи и весь следующий день ушли на то, чтобы уничтожить одни бумаги (годы спустя та же участь постигла вынырнувший откуда-то портрет Клео де Мерод) и сложить другие. Я не спеша собрал два чемодана. Готового сжечь корабли, что меня могло остановить? В следующую субботу я буду уже далеко, и даже если призрак по имени Буганца появится снова, дома он меня не застанет. Ничего страшного: Буганца нарушил заведенный порядок, разорвал неписаный договор и тем самым свел свою роль в моей жизни к роли статиста. Неужели теперь я не обойдусь без него? После того, как все было готово, мне уже ничто не могло помешать наслаждаться предвкушением отъезда. Растягивая удовольствие, я обошел одну за другой улицы своего детства и несколько раз проделал путь, по которому много лет ходил в школу; хотя друзей у меня не было, я сделал два-три прощальных визита, ни словом не обмолвившись о предстоящем отъезде и удивив всех своим странным поведением. Отцу, в конце концов, я сказал, что должен на пару дней отлучиться, и не знаю, заподозрил ли он что-либо. За неделю мы обменялись с ним считанными односложными фразами. В общем, короткие дни оттяжки, которую я позволил себе, пролетели для меня почти незаметно: не успел я оглянуться, как новая суббота возвестила о своем приходе свистком почтальона — призывом подойти к калитке и снова увидеть зеленоватую обложку „Друга семьи“. Я равнодушно раскрыл журнал: обнаружу я в нем призрака или нет, какая разница? Имя оказалось на месте, но меня поразило не столько его возвращение, сколько примечание внизу страницы головоломок: „К сожалению, в предыдущем номере по недосмотру было пропущено имя его преподобия Д.-Ф. Буганцы, которому мы приносим глубокие извинения“ и т. д., и т. п.
„Друг семьи“ выпал у меня из рук.
Опомнился я не сразу. Отец был погружен в „Анналы“ Каффаро[8], когда я подошел и сказал:
— А знаешь, он вернулся.
— Кто? Буганца?
— Он самый. И никуда он не подевался. Это была опечатка. Я подозревал, что тут что-то не так.
— У меня тоже было такое подозрение, — с облегчением вздохнул отец.
Через полчаса я уже разбирал чемоданы. Ничего не поделаешь! На поверку цепь оказалась еще прочнее, чем я думал, и напрасно я тешил себя надеждой, что смогу ее разорвать. И сегодня, когда моего отца нет на свете и „Друг семьи“, а за ним и священник, приказали долго жить, а мой дом, как стоял, так и стоит, и только бомба большой мощности могла бы… Но, пожалуй, не в этот раз. Слышишь? Это отбой».
Снаружи, постепенно стихая, доносилось хриплое, протяжное фа сирены. Незнакомец поднялся и, взяв приятеля под руку, направился с ним к выходу, чтобы продолжить свой рассказ под открытым небом.
ЖЕЛТЫЕ РОЗЫ
— Представьте себе, будто вы мой секретарь, — сказала Герда, глядя на Филиппо сквозь толстые линзы очков. — Вообразите, что наша встреча два часа назад в этом пансионе не случайность, что вы откликнулись на рекламное предложение и я должна проверить, подходите ли вы мне. Речь идет не об экзамене, а скорее об эксперименте, мысль о котором пришла мне в голову после того, как я услышала вас. Сейчас начало пятого, в восемь я должна отправить авиапочтой небольшой женский рассказ: его одновременно напечатают двадцать пять американских magazines[9]. Размер — девятьсот, максимум тысяча слов. К сожалению, в женской психологии я не очень-то разбираюсь, — и она гордо отбросила назад сноп просяных волос, — так что в подобных случаях, хочешь — не хочешь, приходится прибегать к помощи мужчин. Полагаю, я не ошиблась, остановив выбор на вас. Что? Вы ничего не понимаете в литературе? Никогда не пробовали писать? Тем лучше, такой человек мне и нужен. Как зачем? Чтобы найти материал для хорошего рассказа на итальянскую тему. Нет ли здесь, в этой комнате или в пейзаже за окном чего-то такого, что вызвало бы у вас живое воспоминание — не важно, горькое или приятное, — о недавних или далеких днях? Только не вздумайте насиловать память. Оно должно быть спонтанным.