Родольф Тёпфер - Библиотека моего дяди
Представьте себе, мозг у всех людей устроен одинаково! Это значит, что у всех он имеет одинаковое количество клеточек, которые содержат одинаковое количество семян, наподобие апельсинов, состоящих из равного числа одинаково расположенных долек с равным числом заключенных в них зернышек. Но, смотрите! Одни из этих семян погибают, не успев прорасти, в то время, как другие чрезмерно разрастаются. Вот отсюда и происходят те различия, которые создают многообразие характеров и делают людей столь непохожими друг на друга.
Любопытно, однако, что среди этих семян есть одно, которое никогда не гибнет, питается чем угодно или ничем, дает всходы одним из первых и исчезает последним. Это – семя тщеславия. Когда росток тщеславия отмирает, можно быть уверенным, что от человека ничего не осталось. Я узнал об этом от одного лекаря, который рассказывал мне, что, устанавливая факт смерти, он полагался лишь на этот единственный признак, считая его самым надежным. Когда лекаря призывали к усопшему, он прежде всего убеждался, что у того уже нет никакого желания кем-то казаться, нет заботы, как он выглядит, в какой он позе лежит, что о нем думают люди. В таком случае, даже не пытаясь нащупать у него пульс, лекарь давал разрешение на похороны. Поступая всегда таким образом, он не сомневался, что ни разу в своей практике не предал земле еще живого человека, что, по его словам, частенько случалось с его собратьями, следившими за пульсом, дыханием и прочими недостоверными признаками жизни. Этот же лекарь утверждал, что на прорастание семени тщеславия оказывают влияние не столько положение человека в обществе, его богатство или занятия, сколько его возраст. В младенчестве это семя дает росток не скоро; в юности этот росток развивается так же медленно, но после двадцати лет он превращается в почтенных размеров прожорливую опухоль, которая питается чем угодно.
Я забыл, что хотел рассказать о моем жилище. Я наслаждался там глубоким покоем и приятными досугами ранней юности, проводил мало времени со своим учителем, немного более с самим собой, а больше всего – в обществе Эвхарисы, Галатеи и особенно Эстеллы [9].
Есть возраст – в сущности единственный и длящийся очень недолго, – когда пасторали Флориана обладают для нас особым очарованием [10], Мне казалось, что никого нет на свете милее его юных пастушек, ничего нет простодушнее их жеманных речей и розовых чувств, ничего нет ближе к природе и сельской жизни, чем их элегантные корсажи и красивые посохи с развевающимися лентами. У самых хорошеньких городских барышень я с трудом находил и половину красоты, изящества, ума, а главное чувствительности, присущих моим дорогим покровительницам барашков. Вот почему они безраздельно владели моим сердцем, и в своем юношеском воображении я обещал вечно хранить им верность.
Ребяческая любовь, первые искорки яркого пламени, которое лишь позднее охватывает, обжигает и опаляет сердце… Но сколько прелести, радости, чистого света в этих невинных предвестниках чувства, столь чреватого бурями!
Несчастье моей страсти было в том, что я. не мог предаваться ей без опаски, и все это по причине весьма серьезной беседы, которую недавно повел со мной мой учитель. Речь шла о похвальном поведении Телемака на острове Калипсо, где он во имя добродетели покинул Эвхарису [11], что мы и переводили на весьма дурную латынь:
И он бросил Телемака в море…
Et Telemacham in mare de рurе praecipitauit,
едва я произнес эту строчку вслух, как г-н Ратен, – так звали моего учителя – перебил меня, спросив, что я думаю об этом поступке Ментора.
Вопрос поставил меня в тупик, ибо я знал, что при моем учителе нельзя порицать Ментора. Однако в глубине души я считал, что Ментор в данном случае обошелся с Телемаком слишком круто. «Я думаю, – ответил я, – что Телемак дешево отделался, напившись морской воды.
– Вы не поняли моего вопроса, – возразил г-н Ратен. – Телемак был влюблен в нимфу Эвхарису, а любовь – самая пагубная, самая презренная и наиболее противная добродетели страсть. Влюбленный юноша предается распущенности и изнеженности; он годен лишь на то, чтобы вздыхать у ног женщины, как Геракл – у ног Омфалы [12]. Поступок мудрого Ментора, удержавшего Телемака на краю пропасти, заслуживает величайшего восхищения. Вот, как вы должны были ответить на мой вопрос», – прибавил г-н Ратен.
Таким окольным путем я узнал, что сам тоже повинен в тяжком грехе и далеко отклонился от стези добродетели, ибо на мой взгляд я любил Эстеллу не меньше, чем Телемак Эвхарису. И я тоже решил побороть в себе столь преступное чувство, которое рано или поздно может привести меня к гибели, судя по тому, с какой похвалой г-н Ратен отозвался о поступке Ментора. Речь г-на Ратена произвела на меня большое впечатление, правда, не столько потому, что она была мне понятна, но скорее именно потому, что показалась неясной и загадочной. Чтобы хорошо вести себя и не упасть в пропасть, я старался погасить свой невинный пыл, но в то же время беспрестанно возвращался в мыслях к зловещим словам г-на Ратена, дабы постигнуть их смысл и сделать для себя кое-какие открытия. Такова была моя первая любовь. Она не имела никаких последствий, существуя лишь в моем воображении, но способ, каким я ее подавил, следуя наставлению г-на Ратена, наложил известный отпечаток и на другие мои увлечения, о чем можно будет узнать из моего дальнейшего рассказа.
Тюрьма, о которой я упоминал, выходила на мою сторону лишь одним своим окном. Вообще-то тюрьмы не слишком богаты окнами.
Это окно было прорублено в стене, имевшей весьма мрачный и унылый вид. Железная решетка не позволяла узнику высунуть голову наружу, а щиток, закрывавший от него улицу, пропускал очень мало дневного света в его укрытие. Я теперь вспоминаю, что при одном взгляде на это окно меня охватывали ужас и гнев. Я находил постыдным, чтобы в обществе, которое состояло, по моим понятиям, из одних только порядочных людей, кто-то мог позволить себе быть убийцей или вором. Правосудие, охраняющее безупречных людей от этих чудовищ, рисовалось мне в образе строгой святой матроны, чьи приговоры не могли быть слишком суровыми. Впоследствии я изменил свое мнение на этот счет. Правосудие уже не казалось мне столь непогрешимым, безупречные люди упали в моих глазах, а в чудовищах я слишком часто находил жертв нищеты, дурного примера, несправедливости… Итак сострадание к ним умерило мой гнев.
Детский ум судит безоговорочно, потому что он ограничен. Ему доступна лишь внешняя сторона вопроса, и поэтому все они кажутся ему очень простыми; решение их представляется прямолинейному и неопытному детскому сознанию столь же легким, как и бесспорным. Вот почему суждения самых кротких детей бывают порою беспощадными, и самые сердобольные произносят жестокие слова. Со мной это происходило нередко, тем более, что я не принадлежал к числу подобных детей. Когда я видел, как в тюрьму вели арестованного, я проникался к нему отвращением. Все мои симпатии были отданы жандармам. Это не было проявлением жестокости или душевной низости: во мне говорило мое понимание справедливости. Будь я менее непорочен, я бы возненавидел жандармов и пожалел бы их пленников.
Как-то раз один человек, которого я увидел на улице в сопровождении жандармов, возбудил во мне крайнее негодование. Он был соучастником вопиющего преступления. Вдвоем с товарищем он убил старика, чтобы завладеть его деньгами; заметив, что их преступление видит ребенок, они совершили еще одно убийство, пожелав избавиться от невинного свидетеля. Товарища этого человека приговорили к смертной казни, а его самого – то ли благодаря ловкому защитнику, то ли в силу какого-то смягчающего обстоятельства, – лишь к пожизненному заключению. Когда его вели к воротам тюрьмы, он, проходя под моим окном, С любопытством разглядывал соседние дома. Глаза его встретились с моими, и он улыбнулся мне, словно знакомому!!!
Эта улыбка произвела на меня глубокое и тяжкое впечатление. Неотвязная мысль о ней целый день преследовала меня. Я решил поговорить об этом с моим учителем, но он, воспользовавшись случаем, сделал мне выговор за то, что я трачу столько времени, глазея на улицу.
Какой же, право, чудак был, как я вспомню, мой учитель! Человек высокой нравственности и педант; почтенный и смешной, важный и комичный, он одновременно внушал и уважение к себе, и желание подшутить над ним. Однако, когда слово не расходится с делом, власть строгой честности столь велика, действие твердых убеждений столь сильно, что хотя г-н Ратен мне казался забавным, он имел на меня большее влияние, нежели мог бы иметь другой, гораздо более умелый и толковый наставник, но способный вызвать малейшее подозрение, что сам он не следует законам морали, которые проповедует мне.