Николай Крашенинников - Целомудрие
У каждого человека, как если бы у медали или монеты, две стороны: душа и телесная оболочка, душа и плоть. Душа оказывается вселённой в тесное земное обиталище со своими законами существования, со своими требованиями, со своей, я бы сказал, диктатурой. Сначала во младенчестве — эти две стороны человеческой сущности живут мирно, не конфликтуют, не мешают друг другу, между ними гармония, недаром мы говорим: «Невинны, как дети», «дети как ангелы» и т. д. Но неизбежно наступает грозный момент, когда плоть заявляет о себе, а душа заявляет о себе. Столкновение этих двух сторон человеческой сущности в пору незрелости, неустоявшаяся, неокрепшая психика подчас перерастает в трагедию. Вспомним, что, например, у Бунина в рассказе «Митина любовь» юный герой рассказа при столкновении и конфликте души и тела выстрелил себе в рот. Аналогичную ситуацию, с аналогичным исходом встречаем и в одном из рассказов Чехова. В автобиографическом (несомненно) повествовании Крашенинникова о детстве (начиная с десятилетнего возраста) мальчика до, можно сказать, полной молодости (семнадцати лет) сделан акцент именно на эту сторону отношения человеческой души как с телесной обточкой, так и с внешним миром вообще, с окружением, обстановкой, в которой человек живет, с обществом, которое тоже ведь диктует свои законы. Постепенное пробуждение любви (в смысле влечения полов) и чувственности вот красная нить всею повествования «Целомудрие». Однако само название книги говорит (при беспредельной искренности) о бережном, сверхбережном обращении со столь сложной и загадочной материей, каковую люди зовут любовью…Он идет отыскивать Тасю. «…Вот они обе красивые, а какие разные. Одна веселая, насмешливая, с призывающими глазами: другая строгая, бледная, словно его отталкивает, но, отталкивая, неотвратимо влечет к себе… (на новогоднем бале. — В С.) Он сядет теперь рядом с ней и будет говорить весь вечер, до утра, и будет глядеть в ее тихие, исполненные чего-то тайного, строгие глаза. Он не отойдет от нее ни на шаг, они же вместе, они всегда будут вместе, когда вырастут, — и это увидят все.
Но нет нигде Таси Тышкевич. Горестно обходит он всю залу, проходит по гостиной, нет Таси. Не танцует же с кем-нибудь она?.. Случайно заглядывает в прихожую, она там, с сестрой, они уже одеваются и надели шубки… Печаль, тревога и боль, плывут по душе. Он ошибся, ничего не было между ними… Он напрасно чему-то поверил — и вот обманулся всем всем… должно быть, лицо его так выразительно передавало все сокровенные мысли, что совсем уже одетая Тася вскинула на него взгляд и мягко улыбнулась. Так было это в ней необычайно — по телу Павлика повеял холодок.
— Но мы еще увидимся. — сказала она ему и ощутимо долго пожала руку.
Вся белая, в горностаевой шубке, в белой шапочке, она походила на снежное облачко, на солнечный луч; непохожая на человека, она была с неба, с самой лучшей его серединки.
— Мы еще увидимся! — повторила она уходя, и опять с лица ее пролился тонкий внутренний свет, как обещание, и призыв, и тайная ласка, от которой стало жутко, и опить она посмотрела ему в лицо, точно все зная, и слово «увидимся» упало гак же нежно, как благоухающая снежинка».
Это любовь, зарождение любви, пусть детской, но иногда именно такая любовь освещает потом человеку, весь жизненный путь, и он потом всю жизнь ищет свою «Тасю» и, не находя ее в других девушках и женщинах, приходит в разлад с самим собой, то есть фактически со всем внешним миром.
«Тайна сия велика есть», поют в церквах во время венчания. Когда тринадцатилетняя девчонка Паша предлагает девятилетнему Павлику полежать на ней, на ее животе, это вызывает у мальчика отвращение и ужас. Когда он, уже подрастая, начинает мучиться, живет с тяжелыми сновидениями, с головной болью, а товарищи предлагают ему «лекарство» в виде посещения определенного дома, это вызывает у юноши отвращение и ужас. Когда Павлик открывает душу (о своих мучениях) лучшему другу башкиру Умитбаеву. тот тоже берегся его «вылечить», приглашает к себе в дом, угощает и хотел было оставить на ночь со своей женой, молодой очаровательной Бибик.
— Ты друг мне, для друга я готов на все. Ты узнаешь, как я люблю тебя; ничего не жалею другу… Бибик красива, она понравится тебе, это я тебе говорю. Бибик жена моя, и я уступаю ее тебе. Я могу иметь много жен. Я богат, и закон разрешает. Возьми Бибик, я призову ее…
Но и на этот раз целомудрие Павлика побеждает. Ведь в его душе звучат стихи, которые кто-то нацарапал на изразце печи:
Когда ты придешь сюда и станешь жить.
Как раньше я жила,
И не будешь спать ночью,
Одной из ночей,
Вспомни что, я жила здесь, я, я,
Я жила здесь, любившая тебя.
Я знаю, что ты меня вовсе не любишь,
Знаю, что ты не полюбишь меня никогда.
Ведь никогда еще на земле
Не соединялось двое полюбивших…
И все же, когда опытная, двадцатисемилетняя, золотоволосая с темно-синими (сапфировыми) глазами женщина (жена губернатора, кстати сказать) одарила мучившегося семнадцатилетнего юношу своими объятиями, это был о как дар царицы, как дар неба. Что это было? Милосердие? Почти материнское покровительство? Вот именно небесный дар? Или — семнадцатилетний девственник, красавчик?.. Тайна сия велика есть.
Бессмысленно пересказывать книгу, которую читатель уже держит в руках. Хочется только, чтобы он обратил внимание, как далек мир этой книги от сексуальных проблем наших дней, от этой вседозволенности со школьными половыми связями, со школьными абортами, с этими темными подвалами, о которых пишут иногда паши галеты и журналы, с этим СПИДом, с этими сексологическими инструктажами, печатающимися в молодежных газетах… Это было другое время, другая страна, другое общество, а я бы даже сказал другая планета.
Недаром книга называется «Целомудрие».
В. Солоухин
КНИГА ПЕРВАЯ
ДЕТСТВО
В деревню приехал девятилетний мальчик, звали его Павлик.
Еще ни разу не видал он деревни и ноля. Родился он в Москве и, с тех пор как запомнил себя, видел только стены своей квартиры, да маленький сад в переулочке, да бульвар, подле которого они жили.
Осмотрелся Павлик во дворе деревенского дома. Стоял июнь, но было не по-городскому прохладно; налево, в осокоревом лесу, немолчно кричали на общипанных вершинах грачи и галки. Две горлицы непугливо отбежали к сторонке, когда Павлик вышел со своею матерью из тарантаса. Попытался он бросить в горлинок палкой те только шевельнули крыльями, не взлетели. Лопухи цвели подле дома, зеленые, жирные, и молчали, точно во сне; серела лебеда, и солнце стояло высокое, ясное, но опять не по городскому холодное. Главное же, грачи кричали так громко и болтливо, что на душе становилось и шумно, и весело, и хотелось улыбаться. Через год и через восемь лет Павел опять услышал чти беспрестанные крики, и опять невнятной радостью стеснило сердце, и грудь расширилась, и захотелось смеяться, но когда он услышал эти крики еще через двадцать лет уже не хотелось ни радоваться, ни смеяться, и не дрожало в груди сердце, и не теснило его. Было ровно на душе — ровно, спокойно и пусто.
Отчего это бывает так?
Бледное лицо матери склонилось над Павликом.
— Ну вот мы и в деревне, в дедушкином доме. ты доволен, маленький?
Вместо ответа Павел бросил взгляд на дом. Тянулся он, белый, старый, исхлестанный дождями, с прогнившей тесовой крышей, с огромными окнами, на которых ползали осы. Стекла в окнах были мутны и мелки и блистали на солнце желтыми отсветами. Нет, не понравился ему дом дедушки, совсем нет.
— А отчего это голуби не улетают? — спросил он с любопытством. Значит, их здесь никто не трогает? А почему мы приехали и нас не встретил никто?
И словно обиженной тенью тронулись щеки Павликовой мамы. Она двинулась к дому — но на террасе раздалось скрипенье, и толстое краснокожее существо в ситцевом капоте, в папильотках, с мышиными глазами появилось перед Павлом
— Вот ты и приехала, Лиза, не очень любезно сказала тетка. — И Павлуша стал взрослым, — смотри, много во дворе не шали.
И опять закаркали грачи и галки. Точно голос теткин, неприятный, скрипучий, их напугал, и они разом поднялись над рощей и полетели
тучей над домом, отчею Павлику покачалось, что небо сделалось черным.
Раскрыв рот, смотрел он вверх в восхищенье, а тетка и не обратила на галок внимания: видно, ко всему этому она давно уже привыкла.
— Не знаю только, удобно ли тебе будет жить в оранжерее! — сказала тетка матери Павлика. Надо будет ее немного приспособить, а то зимою как бы не было холодно.
И не понял Павел, почему его с мамой помещают в оранжерее, когда дом так длинен, просторен и велик. Но он не успел хорошенько об этом подумать, — в дверях показался худощавый старик в халате, с выпученными, словно у рака, глазами и, застучав по перилам костяшкой, закричал нелепо: