Ливиу Ребряну - Восстание
Тяжело отдуваясь, раскрасневшись, весь в поту, пришел староста. Проходя мимо корчмы, он решил чуть согреться и хватил несколько стопок цуйки. Боянджиу решительно заявил ему, что не намерен марать свой послужной список из-за каких-то подлых мужиков и не изменит решения оттого, что арендатор пошел на попятный. Капризы господина Буруянэ его не интересуют. Он военный и выполняет свой долг. Взгляд Боянджиу был так грозен, что Правилэ струхнул, будто тоже попал под подозрение.
Секретарь примэрии Кирицэ Думитреску — юноша, одетый по-городскому, но с деревенской кокетливостью, в несвежей сорочке без манжет, однако с целлулоидным воротничком, тщательно вычищенным резинкой, по слухам, когда-то учился в первом классе гимназии, а затем устроился на должность секретаря по протекции кухарки Юги, которая доводилась ему родной теткой по отцу. Сейчас он старался поавантажнее повязать на шее зеленый галстук, не обращая ни малейшего внимания на происходящее вокруг и думая лишь о дочери арендатора Платамону, с которой ему вчера удалось перекинуться несколькими словами и даже обменяться улыбками.
— Господин Думитреску, очень вас прошу, помогите мне составить протоколы допросов! — крикнул Боянджиу, отвернувшись от старосты. — Я буду диктовать, а вы пишите, так следствие быстрее пойдет.
— Да у меня и так уйма дел! — запротестовал секретарь. — Поглядите сами, что меня ждет, — добавил он, указывая головой на груду бумаг, так как руки его все еще были заняты непокорным галстуком.
— Вы все-таки окажите мне эту услугу, я ведь в долгу не останусь! — продолжал настаивать Боянджиу с ноткой дружеской укоризны в голосе.
— Раз так, откладываю все в сторону и — к вашим услугам! — согласился молодой человек, приходя в хорошее настроение оттого, что сумел, как надо, повязать галстук, и с восхищением рассматривая свою физиономию в зеркальце, пристроенном к чернильнице. — Можете приступать к делу, я готов! — продолжал он, приводя в порядок прическу, так чтобы одна прядь кокетливо свисала на лоб.
Десятерых крестьян из Амары ввели со двора в переднюю канцелярии, а охранявший их жандарм остался у наружной двери. Боянджиу вырос на пороге, вперил в них угрожающий взгляд и, помолчав с минуту, мрачно спросил:
— Признавайся сразу, кто украл у барина кукурузу!
— Не виноваты мы, господин унтер, — послышались робкие голоса.
— Так, значит, добром признаться не хотите? — продолжал Боянджиу с кислой улыбкой. — Ладно! Поговорим по-другому!.. А ну, подойди сюда вот ты, да, ты… Как тебя звать?
— Меня-то, господин унтер?.. Орбишор Леонте! — ответил крестьянин, входя вслед за Боянджиу в канцелярию.
В течение нескольких минут оттуда доносились только глухие удары кулаков, хлесткие пощечины, тяжелое, прерывистое дыхание унтера, его крики: «Признавайся, скотина!.. Значит, не хочешь признаваться?» — и отчаянные, все более жалобные вопли крестьянина: «Не бейте меня, господин унтер!.. Простите, господин унтер!.. Пощадите!.. Ничего я не знаю! Я ни в чем не виноват, господин унтер!..» Оставшиеся в коридоре крестьяне ошеломленно переглядывались, бросая испуганные взгляды на неподвижно застывшего у дверей жандарма. Лишь некоторое время спустя Серафим Могош, пожилой крестьянин с седыми висками и мудрым взглядом, отец пятерых детей, обратился к остальным:
— Слышь, братцы, признайтесь лучше сами, кто украл, не то забьют нас всех до смерти, безо всякой вины.
Люди наперебой принялись клятвенно его заверять, что знать ничего не знают. Дверь канцелярии распахнулась, и оттуда, шатаясь, как пьяный, вышел Леонте Орбишор. Лицо его осунулось, по усам и подбородку стекали струйки крови. Унтер подтолкнул его в спину и заорал:
— Жандарм, посади его в холодную и держи там, пока опять не подойдет его черед!
Поджидая возвращения жандарма из глубины двора, Боянджиу, немного сбавив тон, обратился к задержанным:
— Признавайся, кто украл! Признавайся подобру-поздорову, не то я всю душу из вас выколочу!
Крестьяне продолжали в отчаянии отрицать свою вину, и тогда унтер, снова распалившись, гаркнул, обращаясь к Могошу:
— А ну, давай сюда ты, который построптивей!.. Заходи ко мне!
— Можете меня хоть убить, господин унтер, потому как моя жизнь в ваших руках, но коли не крал, как же я скажу, что украл?
Боянджиу резко ткнул Могоша в зубы, втащил за шиворот в комнату и захлопнул за собой дверь. Опять из канцелярии донеслись глухие удары, звонкие пощечины, тяжелые вздохи, крики боли, жалобные стоны…
Следствие длилось часа два, и как раз к концу его два жандарма привели пятнадцать крестьян из Вайдеей. Допрошенных переводили в холодную, и они теперь утирались там от крови, ощупывая разбитые лица. Но унтер до того устал, что, разделавшись с последним мужиком из Амары, решил передохнуть и набраться сил. Этой передышкой воспользовался староста, который тут же сбегал в корчму Бусуйока и подкрепился цуйкой. По пути туда и обратно он не преминул по-отечески упрекнуть крестьян, ожидавших во дворе своей очереди:
— Что ж вы, люди добрые, молчите, почему не признаетесь? Чего упираетесь, словно черт в вас вселился?
Боянджиу даже во время передышки не сидел без дела — подписал протоколы допросов и проверил список других подозрительных, которых намеревался допросить после обеда…
Кроме пятнадцати мужиков, приведенных жандармом, во дворе топталась еще кучка крестьян, частью из Амары, частью из Вайдеей. Они пришли добровольно, чтобы засвидетельствовать, даже присягнув, если нужно, на святом кресте, что никто из задержанных — ни те, кого уже избили, ни те, кто еще ждал своей очереди, — ни в чем не виноват и в ту злополучную ночь не выходил из дому. Рядом жались перепуганные, плачущие женщины, каждая с узелком съестного под мышкой для своего бедолаги мужа, чтобы тому хоть от голода не маяться, коли жандармы не отпустят мужиков.
Когда допрос возобновился и крестьян ввели в сени, унтер, к своему удивлению, увидел, что во дворе осталось еще немало народу. Он встал на пороге и спросил:
— А вам чего надо?
Пантелимон Вэдува, краснощекий парень, призванный в армию, которому через неделю надо было явиться в полк в Питешти, поспешно ответил:
— Мы, господин унтер, пришли засвидетельствовать, что нет за ними никакой вины, не крали они кукурузы у барина!..
— Вот оно как! — протянул Боянджиу, шагнув к парню. — А ну, подойди сюда, Пантелимон, ведь ты теперь уже солдатом числишься! Значит, бунтовать вздумал, мать твою в печенку и селезенку, Пантелимон!
Молниеносным движением Боянджиу сгреб парня за шиворот и принялся бить его кулаком куда попало — по голове и по лицу. Все пустились наутек, испуганно и глупо хихикая, так как на первых порах им показались смешными слова, брошенные унтером парню, и то, как он его сграбастал. Пантелимону удалось вырваться из рук Боянджиу, и он побежал за остальными с такой же глупой и недоумевающей ухмылкой на вспухшем от ударов лице. Перестал он смеяться, лишь когда, вытирая лицо, почувствовал острую боль в челюсти и сплюнул кровавый сгусток. По-видимому, под градом ударов он прикусил себе язык.
Несмотря на свой гнев, унтер, увидев, что крестьяне смеются, заорал почти весело:
— Стой, Пантелимон!.. Зачем удираешь, Пантелимон?
Но он тут же опомнился, еще больше помрачнел и снова пошел «выполнять свой долг». Задержанные крестьяне, которых, как овец, втолкнули в сени, услышав во дворе смех, тоже заулыбались, надеясь задобрить начальство. Но Боянджиу показалось, что они над ним насмехаются, и он тут же отбил у них всякую охоту веселиться, набросившись на них с кулаками.
— Значит, бунтовать вздумали, лодыри вонючие! — негодующе пробурчал он. — Выходит, вы не только воры, но еще и наглецы в придачу!..
Спустя несколько секунд, отведя душу, он гордо раскорячился на пороге канцелярии и, указав на одного из крестьян, гаркнул:
— Эй, ты!.. Вон ты, ты!.. Ну двигайся, не кобенься, хамло!
7В тот же день с самого утра Григоре Юга решил показать Титу поместье и в особенности хозяйственные постройки, сосредоточенные в Руджиноасе, новой деревне домов на тридцать, построенной Мироном Югой для крестьян, чтобы иметь их всегда под рукой.
Пошли они, разумеется, пешком. От Амары до Руджиноасы было полчаса ходу. Титу восхищался вслух обилием скота, лошадей, птиц, вместительными амбарами на высоких сваях, огромными стогами сена и соломы, грудами кукурузных початков, множеством работников, но восхищался он всем этим больше для вида, чтобы доставить удовольствие Григоре, который и в самом деле радовался от души.
От Руджиноасы они спустились почти до Извору. Проселочная дорога, оставлявшая слева поместье Амару и справа — Руджиноасу, пересекала плоское, пустынное, однообразное поле, черневшее под серым, осенним небом. Лишь на горизонте золотилась бронзовая опушка леса Амары, а правее виднелась красная крыша особняка Гики в Извору.