Андре Моруа - Превращения любви
Особенно запомнился мне один вечер. Мы сидели одни на террасе, откуда открывался широкий вид на холмы и леса. Я как сейчас ясно вижу заросли вереска на противоположном склоне. Солнце садилось. Было очень тихо, очень спокойно. Все события, возможные в человеческой жизни, казались мелкими и ничтожными.
В этот вечер я наговорил Одиль тысячу нежных и кротких вещей. Но я говорил их (и это любопытно), как человек уже примирившийся с неизбежностью потерять ее.
— Как прекрасна могла бы быть наша жизнь, Одиль… Я так любил тебя… Помнишь Флоренцию и то время, когда я не мог ни минуты пробыть, не взглянув на тебя?.. Я и теперь почти такой же, родная…
— Мне приятно, что ты так говоришь, Дикки… Я тоже нежно любила тебя. Боже мой! Как я верила в тебя… Я говорила маме: «Я нашла человека, который удержит меня навсегда». А потом я разочаровалась…
— Это потому, что с моей стороны… Почему ты не говорила мне?
— Ты знаешь сам, Дикки… Потому, что это было невозможно. Потому, что ты возвел меня на пьедестал. Видишь, Дикки, твоя главная вина в том, что ты слишком много требуешь от женщин. Ты слишком многого ждешь от них. Они не могут… Но все-таки мне приятно думать, что ты будешь жалеть обо мне, когда меня здесь не будет…
Она сказала эту фразу скорбным пророческим тоном, который произвел на меня глубокое впечатление.
— Но ты всегда останешься здесь.
— Ты прекрасно знаешь, что нет, — сказала она.
В эту минуту вернулись мои родители.
* * *Часто в течение пребывания нашего в Гандумасе я водил Одиль в мою обсерваторию и подолгу оставался с ней там, любуясь издали миниатюрным потоком, бурлящим в глубине лесистого ущелья. Она любила это место. Она говорила о своей юности, о Флоренции, о наших мечтаниях на Темзе, я обнимал ее, и она не протестовала. Мне казалось, что она была счастлива.
«Почему бы не допустить, — думал я, — что наше существование ежеминутно возобновляется и что в каждом из этих новых существований прошлое является только сном? Разве я в данный момент тот самый мужчина, который когда-то на этом самом месте обнимал Денизу Обри? Быть может, и Одиль тоже, с тех пор как она здесь, совсем позабыла Франсуа?»
Но в то время как я делал эти попытки какой угодно ценой восстановить мое счастье, я знал, что счастье это было нереально и что, без сомнения, мечтательное блаженство, озаряющее лицо облокотившейся рядом со мной Одиль, имело своим источником мысль, что ее любит Франсуа.
* * *Был в Гандумасе еще один человек, который с исключительной прозорливостью угадывал, что творилось в моей личной жизни. То была моя мать. Я уже говорил вам, что она никогда особенно не любила Одиль, но по врожденной доброте, зная, что я люблю жену, никогда не обнаруживала своих истинных чувств к ней.
Накануне нашего отъезда я встретил мать утром на огороде, и она спросила, не хочу ли я немного пройтись с ней. Я взглянул на часы; Одиль могла быть готова еще очень не скоро. Я сказал:
— Да, я с удовольствием спущусь к долине; мы с вами не совершали этой прогулки с тех пор, как мне было двенадцать или тринадцать лет.
Это воспоминание, по-видимому, тронуло ее и настроило на более интимный лад, чем обычно. Она заговорила со мной сначала о здоровье моего отца; у него был атеросклероз, и врач тревожился. Потом, глядя на придорожные камни, она спросила:
— Что произошло у тебя с Мизой?
— Почему вы спрашиваете меня об этом?
— Потому что с тех пор, как вы здесь, вы ни разу не видались… На прошлой неделе я приглашала их к завтраку, и она отказалась; этого никогда не случалось раньше… Я отлично вижу, что тут что-то произошло.
— Да, кое-что произошло, мама, но я не могу этого рассказать вам… Миза дурно поступила по отношению к Одиль.
Моя мать некоторое время шла молча, потом произнесла вполголоса и как бы с сожалением:
— А ты уверен в том, что не Одиль плохо поступила с Мизой? Слушай… я вовсе не хочу вмешиваться в вашу интимную жизнь, но все-таки я должна хоть раз сказать тебе правду. Ведь все порицают тебя, не исключая даже отца. Все находят, что ты слишком слаб с женой. Ты знаешь, как я ненавижу сплетни; я хочу думать, что все, что рассказывают, неправда, но, если это неправда, ты должен был бы настоять, чтобы она изменила свой образ жизни и не подавала повода к пересудам.
Я слушал ее, сбивая палкой легкие головки растений. Я знал, что она права, что она долго сдерживалась; я думал также о том, что Миза, конечно, говорила с ней и, может быть, все ей рассказала. Моя мать была очень близка с Мизой с тех пор, как та поселилась в Гандумасе, и относилась к ней с большим уважением. Да, без сомнения, она знала правду. Но это нападение на Одиль, нападение вполне справедливое и очень сдержанное, произвело на меня неожиданное действие: я вдруг почувствовал себя рыцарем моего далекого прошлого и горячо стал защищать жену. Я утверждал, что питаю к ней доверие, которого у меня не было, я приписывал Одиль добродетели, в которых отказывал ей, когда мы с ней говорили.
Любовь создает иногда странную солидарность между людьми, неожиданную для них самих. В это утро мне казалось, что моим долгом было образовать с Одиль общий фронт против истины. Вероятно, к этому присоединилось еще неосознанное желание убедить самого себя в том, что она еще любит меня. Я перечислял матери все мельчайшие признаки, которые могли доказать, что Одиль привязана ко мне, — две книги, с таким трудом разысканные ею в Бресте, милый тон ее писем, ее поведение со времени нашего приезда в Гандумас. Я говорил с таким пылом, что, по-видимому, поколебал убеждение моей матери, но — увы! — не свое, которое было слишком прочно.
Я не рассказал Одиль об этом разговоре.
XVIII
Как только мы вернулись в Париж, тень Франсуа, хотя и лишенная резких очертаний, но неотступная, снова окутала нашу жизнь. Я не знал, как сносились они с Одиль после ссоры с Мизой. Я не знаю этого до сих пор, но я заметил, что у Одиль появилась новая привычка бегать к телефону всякий раз, как раздавался звонок, как будто она боялась, что я могу перехватить сообщение, которое должно было остаться для меня тайной.
Она читала теперь книги только на морские сюжеты и впадала в страстную томность от созерцания самых банальных гравюр, если на них были изображены волны или суда. Как-то вечером пришла телеграмма, адресованная на ее имя. Она вскрыла ее, сказала: «Это неважно» — и разорвала на мелкие кусочки.
— Но что неважно, Одиль? О чем это?
— О том, что мое платье не готово, — ответила она.
Я знал от адмирала Гарнье, что Франсуа в Бресте. Я должен был быть спокоен, но я не был спокоен, и я имел для этого основания.
Случалось еще и теперь, что под волнующим влиянием хорошей музыки или золотых отсветов осеннего дня мы находили короткие моменты взаимной нежности.
— Что, если бы ты сказала мне правду, дорогая, всю правду о прошлом… Я постарался бы забыть, и мы, полные доверия друг к другу, начали бы новую жизнь, такую ясную и прозрачную.
Она отрицательно качала головой, без раздражения, без вражды, но с безнадежностью. Она не отрицала теперь этого прошлого. Не то чтобы она в чем-нибудь созналась мне, но это было признание без слов, которое само собой подразумевалось.
— Нет, Дикки, я не могу, я чувствую, что это бесполезно. Все это сейчас так неясно, так запутанно… У меня уже не хватит сил привести все это в порядок… И потом, я не сумею объяснить тебе, почему я сделала или сказала некоторые вещи… Я теперь и сама не знаю… Нет, тут ничего не поделаешь… Я отказываюсь.
Впрочем, почти всегда эти нежные беседы кончались враждебными допросами. Какое-нибудь ее слово поражало меня; я устремлялся по следам, я больше не слушал ее, опасный вопрос готов был сорваться с моих губ, я удерживал его на минуту, потом, задыхаясь, бросал ей в лицо.
Одиль, если только могла, всегда старалась обратить такую сцену в шутку, но, видя, что я остаюсь серьезным, она в конце концов разражалась гневом:
— О, нет! нет! нет! — говорила она… — Провести вечер с тобой становится для меня настоящей пыткой. Я предпочитаю уйти. Если я останусь здесь, я сойду с ума…
Тогда страх потерять ее отрезвлял меня. Я просил у нее прощения, наполовину искренне, наполовину притворяясь. И я видел, что каждая новая ссора еще немножко ослабляет нашу связь, и без того чрезвычайно хрупкую. Что удерживало ее подле меня так долго, если у нас — увы! — не было детей? Я думаю, большая жалость ко мне и отчасти даже любовь, ибо чувства иногда нанизываются одно на другое, не вытесняя друг друга.
Это странное желание все сохранить особенно характерно для женщин. Они требуют от нескольких мужчин разных наслаждений и разного счастья, и, так как хорошо знают, что каждый из них в отдельности не может дать того, что дают все вместе, они предпочитают не выбирать.