Мария Голованивская - Уроки русской любви
– Каково! – с изумлением, совсем растерянный говорил Райский. – Чего же ты хочешь от меня?
– Ничего: я жила здесь без вас, уедете – и я буду опять так же жить…
– Ты велишь мне уехать: изволь – я готов…
– Вы у себя дома: я умею уважать “ваши права” и не могу требовать этого…
– Ну, чего ты хочешь – я все сделаю, скажи, не сердись! – просил он, взяв ее за обе руки. – Я виноват перед тобой: я артист, у меня впечатлительная натура, и я, может быть, слишком живо поддался впечатлению, выразил свое участие – конечно, потому, что я не совсем тебе чужой. Будь я посторонний тебе, разумеется, я бы воздержался. Я бросился немного слепо, обжегся – ну, и не беда! Ты мне дала хороший урок. Помиримся же: скажи мне свои желания, я исполню их свято… и будем друзьями! Право, я не заслуживаю этих упреков, всей этой грозы… Может быть, ты и не совсем поняла меня…
Она подала ему руку.
– И я вышла из себя по-пустому. Я вижу, что вы очень умны, во-первых, – сказала она, – во-вторых, кажется, добры и справедливы: это доказывает теперешнее ваше сознание… Посмотрим – будете ли вы великодушны со мной…
– Буду, буду, твори свою волю надо мной и увидишь… – опять с увлечением заговорил он.
Она тихо отняла руку, которую было положила на его руку.
– Нет, – сказала она полусерьезно, – по этому восторженному языку я вижу, что мы от дружбы далеко.
– Ах, эти женщины со своей дружбой! – с досадой отозвался Райский, – точно кулич в именины подносят!
– Вот и эта досада не обещает хорошего!
Она было встала.
– Нет, нет, не уходи: мне так хорошо с тобой! – говорил он, удерживая ее, – мы еще не объяснились. Скажи, что тебе не нравится, что нравится – я все сделаю, чтоб заслужить твою дружбу…
– Я вам в самом начале сказала, как заслужить ее: помните? Не наблюдать за мной, оставить в покое, даже не замечать меня – и я тогда сама приду в вашу комнату, назначим часы проводить вместе, читать, гулять… Однако вы ничего не сделали…
– Ты требуешь, Вера, чтоб я был к тебе совершенно равнодушен?
– Да.
– Не замечал твоей красоты, смотрел бы на тебя, как на бабушку…
– Да.
– А ты по какому праву требуешь этого?
– По праву свободы!
– Но если б я поклонялся молча, издали, ты бы не замечала и не знала этого… ты запретить этого не можешь. Что тебе за дело?
– Стыдитесь, cousin! Времена Вертеров и Шарлотт прошли. Разве это возможно? Притом я замечу страстные взгляды, любовное шпионство – мне опять надоест, будет противно…
– Ты вовсе не кокетка: хоть бы ты подала надежду, сказала бы, что упорная страсть может растопить лед, и со временем взаимность прокрадется в сердце…
Он произносил эти слова медленно, ожидая, не вырвется ли у ней какой-нибудь знак отдаленной надежды, хоть неизвестности, чего-нибудь…
– Это правда, – сказала она, – я ненавижу кокетство и не понимаю, как не скучно привлекать эти поклонения, когда не намерена и не можешь отвечать на вызванное чувство?..
– А ты… не можешь?
– Не могу.
– Почему ты знаешь: может быть, придет время…
– Не ждите, cousin, не придет.
“Что это они – как будто сговорились с Беловодовой: наладили одно и то же!” – подумал он.
– Ты не свободна, любишь? – с испугом спросил он.
Она нахмурилась и стала упорно смотреть на Волгу.
– Ну, если б и любила: что же, грех, нельзя, стыдно… вы не позволите, братец? – с насмешкой сказала она.
– Я!
– “Рыцарь свободы”! – еще насмешливее повторила она.
– Не смейся, Вера: да, я ее достойный рыцарь! Не позволить любить! Я тебе именно и несу проповедь этой свободы! Люби открыто, всенародно, не прячься: не бойся ни бабушки, никого! Старый мир разлагается, зазеленели новые всходы жизни – жизнь зовет к себе, открывает всем свои объятия. Видишь: ты молода, отсюда никуда носа не показывала, а тебя уже обвеял дух свободы, у тебя уж явилось сознание своих прав, здравые идеи. Если заря свободы восходит для всех: ужели одна женщина останется рабой? Ты любишь? Говори смело… Страсть – это счастье. Дай хоть позавидовать тебе!
– Зачем я буду рассказывать, люблю я или нет? До этого никому нет дела. Я знаю, что я свободна, и никто не вправе требовать отчета от меня…
<…>
– Ваше сердце, Ульяна Андреевна, ваше внутреннее чувство… – говорил он.
– Еще что!
– Словом – совесть не угрызает вас, не шепчет вам, как глубоко оскорбляете вы бедного моего друга…
– Какой вздор вы говорите – тошно слушать! – сказала она, вдруг обернувшись к нему и взяв его за руки. – Ну кто его оскорбляет? Что вы мне мораль читаете! Леонтий не жалуется, ничего не говорит… Я ему отдала всю жизнь, пожертвовала собой: ему покойно, больше ничего не надо, а мне-то каково без любви! Какая бы другая связалась с ним!..
– Он так вас любит!
– Куда ему? Умеет ли он любить! Он даже и слова о любви не умеет сказать: выпучит глаза на меня – вот и вся любовь! точно пень! Дались ему книги, уткнет нос в них и возится с ними. Пусть же они и любят его! Я буду для него исправной женой, а любовницей (она сильно потрясла головой) – никогда!
– Да вы новейший философ, – весело заметил Райский, – не смешиваете любви с браком: мужу…
– Мужу – щи, чистую рубашку, мягкую подушку и покой…
– А любовь?
– А любовь… вот кому! – сказала она – и вдруг обвилась руками около шеи Райского, затворила ему рот крепким и продолжительным поцелуем. Он остолбенел и даже зашатался на месте. А она не выпускала его шеи из объятий, обдавала искрами глаз, любуясь действием поцелуя.
– Постойте… постойте, – говорил он, озадаченный, – вспомните… я друг Леонтья, моя обязанность…
Она затворила ему рот маленькой рукой – и он… поцеловал руку.
“Нет! – говорил он, стараясь не глядеть на ее профиль и жмурясь от ее искристых, широко открытых глаз, – момент настал, брошу камень в эту холодную, бессердечную статую”. Он освободился из ее объятий, поправил смятые волосы, отступил на шаг и выпрямился.
– А стыд – куда вы дели его, Ульяна Андреевна? – сказал он резко.
– Стыд… стыд… – шептала она, обливаясь румянцем и пряча голову на его груди, – стыд я топлю в поцелуях…
Она опять прильнула к его щеке губами.
– Опомнитесь и оставьте меня! – строго сказал он, – если в доме моего друга поселился демон, я хочу быть ангелом-хранителем его покоя…
– Не говорите, ах, не говорите мне страшных слов… – почти простонала она. – Вам ли стыдить меня? Я постыдилась бы другого… А вы! Помните?.. Мне страшно, больно, я захвораю, умру… Мне тошно жить, здесь такая скука…
– Оправьтесь, встаньте, вспомните, что вы женщина… – говорил он.
Она судорожно, еще сильнее прижалась к нему, пряча голову у него на груди.
– Ах, – сказала она, – зачем, зачем вы… это говорите?.. Борис – милый Борис… вы ли это…
– Пустите меня! Я задыхаюсь в ваших объятиях! – сказал он, – я изменяю самому святому чувству – доверию друга… Стыд да падет на вашу голову!..
Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги.
После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг себя, схватила себя обеими руками за голову – и испустила крик, так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство.
– Ульяна Андреевна! опомнитесь, придите в себя! – говорил он, стараясь удержать ее за руки. – Я нарочно, пошутил, виноват!.. – Но она не слушала, качала в отчаянии головой, рвала волосы, сжимала руки, вонзая ногти в ладони, и рыдала без слез.
– Что я, где я? – говорила она, ворочая вокруг себя изумленными глазами. – Стыд… стыд… – отрывисто вскрикивала она. – Боже мой, стыд… да, жжет – вот здесь!
Она рвала манишку на себе.
Он расстегнул, или скорее разорвал ей платье и положил ее на диван. Она металась, как в горячке, испуская вопли, так что слышно было на улице.
– Ульяна Андреевна, опомнитесь! – говорил он, ставши на колени, целуя ей руки, лоб, глаза. Она взглядывала мельком на него, делая большие глаза, как будто удивляясь, что он тут, потом вдруг судорожно прижимала его к груди и опять отталкивала, твердя: “стыд! стыд! жжет… вот здесь… душно…”
Он понял в ту минуту, что будить давно уснувший стыд следовало исподволь, с пощадой, если он не умер совсем, а только заглох: “Всё равно, – подумал он, – как пьяницу нельзя вдруг оторвать от чарки – горячка будет!”
Он не знал, что делать, отпер дверь, бросился в столовую, забежал с отчаяния в какой-то темный угол, выбежал в сад – чтоб позвать кухарку, зашел в кухню, хлопая дверьми – нигде ни души. Он захватил ковш воды, прибежал назад: одну минуту колебался, не уйти ли ему, но оставить ее одну в этом положении – казалось ему жестокостью.
Она все металась и стонала, волосы у ней густой косой рассыпались по плечам и груди. Он стал на колени, поцелуями зажимал ей рот, унимал стоны, целовал руки, глаза. Мало-помалу она ослабела, потом оставалась минут пять в забытьи, наконец пришла в себя, остановила на нем томный взгляд и – вдруг дико, бешено стиснула его руками за шею, прижала к груди и прошептала: