Мария Голованивская - Уроки русской любви
Если отбросить всю эту метафизику, то ни Штольцу, ни чеховскому Лопахину, никакому другому практическому человеку никогда и не уразуметь, что стыдного в любовном признании. Ну подумаешь, сказал девушке “люблю”, так что ж того? Когда это не та самая любовь из “Пира”, то и вправду ничего. Поболит – пройдет, мало ли на свете представителей противоположного пола!
Но платоновская любовь со вселившейся в нее русской душой – совсем другое дело. Эти вот самые слова – объяснение и признание, с акцентом на непонятность и скрытое преступление – наше русское словесно-душевное изобретение. Объясняемся и признаемся только мы, а европейцы попросту говорят о своей любви (dire, tell) без наших тонкостей и уточнений.
Вот и Штольц, объясняясь в любви, попросту tells о ней. Почти даже назвав само это чувство болезнью мозга:
– Но я вас люблю, Ольга Сергеевна! – сказал он почти сурово. – Вы видели, что в эти полгода делалось со мной! Чего же вам хочется: полного торжества? чтоб я зачах или рехнулся? Покорно благодарю!
На объяснение он пошел, расстроившись от своего внешнего вида, посмотревшись в зеркало: “Нет сил! – говорил он дальше, глядясь в зеркало. – Я ни на что не похож… Довольно!”.
Циник ли он? Да нет. Обычный крепкий парень, вменяемый, совершенно не желающий идти на крест из-за пришедшего чувства. Он и объясняется-то, чтобы наладить обмен веществ. И Ольга вполне ему пара, несмотря на всю свою вегетатику, взбудораженную Обломовым. Но любила-то она Илью Ильича. Именно потому, что он в отличие от Штольца – типичная половина, душа прекрасная, чувствительная, а воли – ноль. Вот приставь к нему волю, и пойдет сотворенный из двух половин человек, зашагает, побежит. Такая половинка для русского женского сердца – сладкая приманка, кому еще как не ему впору служить, приносить жертвы, спасать от неминуемой гибели.
Оболтус Обломов в своей половинчатости ничем не уступает Демону или Инсарову/Рахметову/Базарову, тоже идеальным половинкам, наделенным волей, но лишенным чувств. Женщины оттого так и любят такой тип, что есть что отдать гению или герою, все у него сосредоточено на одном и все ведет к бессмертию, а теплоты и жизни, простой обыденности им не хватает. Обломов такой же идеальный объект для помещения в него чувств русской женщины. Настоящий русский любовный герой – никакой надежды – погибнет определенно. Есть в нем и антиобыденность, и непрагматичность, качества удачно приправляющие гибельность и возбуждающие женскую готовность сделаться половиной, парой, опорой. Но русская любовь почти никогда не заканчивается счастьем, половины не сходятся. Потому что – не судьба. Старшая сестра-судженица всегда в меньшинстве, и поэтому ее голос всегда намного слабее злобного шипения ее сестер.
Обрыв (1869)
ИВАН ГОНЧАРОВ
Он прошел окраины сада, полагая, что Веру нечего искать там, где обыкновенно бывают другие, а надо забираться в глушь, к обрыву, по скату берега, где она любила гулять. Но нигде ее не было, и он пошел уже домой, чтоб спросить кого-нибудь о ней, как вдруг увидел ее сидящую в саду, в десяти саженях от дома.
– Ах! – сказал он, – ты тут, а я ищу тебя по всем углам…
– А я вас жду здесь… – отвечала она.
На него вдруг будто среди зимы пахнуло южным ветром.
– Ты ждешь меня! – произнес он не своим голосом, глядя на нее с изумлением и страстными до воспаления глазами. – Может ли это быть?
– Отчего же нет? ведь вы искали меня…
– Да, я хотел объясниться с тобой.
– И я с вами.
– Что же ты хотела сказать мне?
– А вы мне что?
– Сначала скажи ты, а потом я…
– Нет, вы скажите, а потом я…
– Хорошо, – сказал он, подумавши, и сел около нее, – я хотел спросить тебя, зачем ты бегаешь от меня?
– А я хотела спросить, зачем вы меня преследуете?
Райский упал с облаков.
– И только? – сказал он.
– Пока только: посмотрю, что вы скажете?
– Но я не преследую тебя: скорее удаляюсь, даже мало говорю…
– Есть разные способы преследовать, cousin: вы избрали самый неудобный для меня…
– Помилуй, я почти не говорю с тобой…
– Правда, вы редко говорите со мной, не глядите прямо, а бросаете на меня исподлобья злые взгляды – это тоже своего рода преследование. Но если б только это и было…
– А что же еще?
– А еще – вы следите за мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете моего пробуждения, когда я отдерну у себя занавеску, открою окно. Потом, только лишь я перехожу к бабушке, вы избираете другой пункт наблюдения и следите, куда я пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю, знаете каждое слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со мною…
– Очень редко, – сказал он.
– Правда, в неделю раза два-три: это не часто и не могло бы надоесть: напротив, – если б делалось без намерения, а так, само собой. Но это все делается с умыслом: в каждом вашем взгляде и шаге я вижу одно – неотступное желание не давать мне покоя, посягать на каждый мой взгляд, слово, даже на мои мысли… По какому праву, позвольте вас спросить?
Он изумился смелости, независимости мысли, желания и этой свободе речи. Перед ним была не девочка, прячущаяся от него от робости, как казалось ему, от страха за свое самолюбие при неравной встрече умов, понятий, образований. Это новое лицо, новая Вера!
– А если тебе так кажется… – нерешительно заметил он, еще не придя в себя от удивления.
– Не лгите! – перебила она. – Если вам удается замечать каждый мой шаг и движение, то и мне позвольте чувствовать неловкость такого наблюдения: скажу вам откровенно – это тяготит меня. Это какая-то неволя, тюрьма. Я, слава богу, не в плену у турецкого паши…
– Чего же ты хочешь: что надо мне сделать?..
– Вот об этом я и хотела поговорить с вами теперь. Скажите прежде, чего вы хотите от меня?
– Нет, ты скажи, – настаивал он, всё еще озадаченный и совершенно покоренный этими новыми и неожиданными сторонами ума и характера, бросившими страшный блеск на всю ее и без того сияющую красоту.
Он чувствовал уже, что наслаждение этой красотой переходит у него в страдание.
– Чего я хочу? – повторила она, – свободы!
С новым изумлением взглянул он на нее.
– Свободы! – повторил он, – я первый партизан и рыцарь ее – и потому…
– И потому не даете свободно дышать бедной девушке…
– Ах, Вера, зачем так дурно заключать обо мне? Между нами недоразумение: мы не поняли друг друга – объяснимся – и, может быть, мы будем друзьями.
Она вдруг взглянула на него испытующим взглядом.
– Может ли это быть? – сказала она, – я бы рада была ошибиться.
– Вот моя рука, что это так: буду другом, братом – чем хочешь, требуй жертв.
– Жертв не надо, – сказала она, – вы не отвечали на мой вопрос: чего вы хотите от меня?
– Как “чего хочу”: я не понимаю, что ты хочешь сказать.
– Зачем преследуете меня, смотрите такими странными глазами? Что вам нужно?
– Мне ничего не нужно: но ты сама должна знать, какими другими глазами, как не жадными, влюбленными, может мужчина смотреть на твою поразительную красоту…
Она не дала ему договорить, вспыхнула и быстро встала с места.
– Как вы смеете говорить это? – сказала она, глядя на него с ног до головы. И он глядел на нее с изумлением, большими глазами.
– Что ты, бог с тобой, Вера: что я сказал?
– Вы, гордый, развитой ум, “рыцарь свободы”, не стыдитесь признаться…
– Что красота вызывает поклонение и что я поклоняюсь тебе: какое преступление!
– Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими “жадными” глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы на меня по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую другую, хорошо защищенную женщину?
– Красота возбуждает удивление: это ее право…
– Красота, – перебила она, – имеет также право на уважение и свободу…
– Опять свобода!
– Да, и опять, и опять! “Красота, красота!” Далась вам моя красота! Ну, хорошо, красота: так что же? Разве это яблоки, которые висят через забор и которые может рвать каждый прохожий?
– Каково! – с изумлением, совсем растерянный говорил Райский. – Чего же ты хочешь от меня?
– Ничего: я жила здесь без вас, уедете – и я буду опять так же жить…
– Ты велишь мне уехать: изволь – я готов…
– Вы у себя дома: я умею уважать “ваши права” и не могу требовать этого…
– Ну, чего ты хочешь – я все сделаю, скажи, не сердись! – просил он, взяв ее за обе руки. – Я виноват перед тобой: я артист, у меня впечатлительная натура, и я, может быть, слишком живо поддался впечатлению, выразил свое участие – конечно, потому, что я не совсем тебе чужой. Будь я посторонний тебе, разумеется, я бы воздержался. Я бросился немного слепо, обжегся – ну, и не беда! Ты мне дала хороший урок. Помиримся же: скажи мне свои желания, я исполню их свято… и будем друзьями! Право, я не заслуживаю этих упреков, всей этой грозы… Может быть, ты и не совсем поняла меня…