Герман Гессе - Нарцисс и Златоуст
Осторожно оглядываясь, приближался он к хижине, из которой донеслось мычание. На пороге дома сидел в пыли маленький мальчике рыжими волосами и светло-голубыми глазами, рядом стоял глиняный горшок с водой, из пыли и воды мальчик делал месиво, которым были уже измазаны его голые ноги. Со счастливым и серьезным видом он мял в руках влажную грязь, смотрел, как она вылезает из-под пальцев, делал из нее шарики и при этом помогал себе еще и подбородком.
— Здравствуй, малыш, — очень ласково сказал Златоуст. Но мальчик, подняв глаза и увидев чужого, разинул рот, скривил толстую рожицу и с плачем на четвереньках скрылся за дверью. Златоуст последовал за ним и попал на кухню; там было так темно, что после яркого дневного света он сначала ничего не увидел. На всякий случай он приветливо поздоровался, но не получил ответа. Однако за воплями испуганного ребенка постепенно стал слышен тонкий старческий голос, утешавший малыша. Наконец в темноте поднялась и приблизилась низенькая старуха, прикрыла глаза рукой и осмотрела гостя.
— Доброго здоровья, матушка, — крикнул Златоуст, — и да благословят твое славное лицо все святые; вот уже три дня, как я не видел человеческого лица.
Ничего не понимая, старушка щурила свои подслеповатые глаза.
— Чего ж тебе надобно? — спросила она неуверенно.
Златоуст протянул ей руку и слегка погладил ее пальцы.
— Хочу пожелать тебе доброго здоровья, бабушка, немножко отдохнуть и помочь тебе развести огонь. Не откажусь я и от краюхи хлеба, если дашь, но это не к спеху.
Он увидел приколоченную к стене лавку и сел на нее, пока старуха отрезала малышу ломоть хлеба; теперь он смотрел на чужака с напряженным любопытством, готовый в любой момент снова поднять вой и убежать. Старушка отрезала от каравая еще один кусок и подала Златоусту.
— Спасибо, — сказал он, — Бог тебе воздаст.
— Ты голоден?
— Да нет, мое брюхо набито черникой.
— Тогда ешь! Откуда ты идешь?
— Из Мариабронна, из монастыря.
— Ты поп?
— Нет. Школяр. Странствую.
Она взглянула на него полунасмешливо, полубессмысленно и слегка покачала головой на тощей морщинистой шее. Дав ему прожевать пару кусков, она снова вынесла малыша на солнце. Потом вернулась и спросила с любопытством:
— Много ли нового узнал?
— Немного. Ты знаешь отца Ансельма?
— Нет. А что с ним?
— Он болен.
— Болен? Он умрет?
— Не знаю. Что-то с ногами. Ему трудно ходить.
— Он умрет?
— Не знаю. Может быть.
— Что ж, пусть умирает. Пойду варить суп. Помоги мне нащепать лучины.
Она дала ему сосновое полено, хорошенько высушенное у плиты, и нож. Он нащепал лучины, сколько было нужно, и смотрел, как она сунула ее в золу, наклонилась и стала торопливо раздувать огонь, пока лучина не занялась. В точном, только ей ведомом порядке она уложила поленья, сосновые и буковые, в открытом очаге ярко запылало пламя, она подвинула к нему большой черный котел, висевший на ржавой цепи под дымоходом.
По ее приказанию Златоуст принес воды из источника, снял с молока в миске сливки, сидел в дымном полумраке, смотрел, как играет пламя и как в красноватом мерцании над ним появляется и исчезает сморщенное лицо старухи; он слышал, как рядом, за деревянной перегородкой, роется и стучит мордой о кормушку корова. Ему нравилось тут. Липа, источник, пылающий под котлом огонь, фырканье жующей коровы и ее глухие толчки в перегородку, полутемное помещение со столом и лавкой, возня маленькой седой женщины — все это было прекрасно, пахло едой и миром, людьми и теплом, родиной. Были здесь и две козы, и от старухи он узнал, что сзади есть еще и хлев для свиней, а сама старуха была бабушкой крестьянина и, стало быть, прабабушкой малыша. Его звали Куно, время от времени он входил и хотя не говорил ни слова и смотрел все еще испуганно, но больше не плакал.
Пришел крестьянин с женой, они были удивлены, найдя в доме чужого. Крестьянин уже начал было браниться и недоверчиво потянул юношу за руку к двери, чтобы осмотреть его при дневном свете; затем он рассмеялся, благожелательно хлопнул его по плечу и пригласил к столу. Они сели, и каждый макал хлеб в общую миску с молоком, пока молоко не подошло к концу и крестьянин не выпил остаток.
Златоуст спросил, нельзя ли ему остаться до завтра и переночевать под их кровом. Нет, сказал хозяин, тут нет места; но кругом сколько хочешь сена, уж как-нибудь он найдет себе ночлег.
Рядом с крестьянкой сидел малыш. Женщина не участвовала в разговоре, но за едой не спускала любопытных глаз с юного незнакомца. Его кудри и глаза сразу произвели на нее впечатление. Она с удовольствием обратила внимание и на его красивую белую шею, благородные чистые руки и их свободные красивые движения. Благородный и видный из себя был этот незнакомец, и такой молодой! Но больше всего привлекал ее голос незнакомца, она прямо-таки влюбилась в этот загадочно напевный, излучающий тепло, нежно влекущий молодой голос, в котором звучала ласка. Так бы и слушала не отрываясь этот голос.
После еды крестьянин занялся работой в хлеву; Златоуст вышел из дома, вымыл у источника руки и присел на низкий край корыта, наслаждаясь прохладой и слушая журчание воды. Он был в нерешительности: здесь ему больше нечего было делать, но было жаль уходить отсюда. Из дома вышла женщина с ведром в руке. Она подставила его под струю и ждала, пока оно наполнится.
— Послушай, если нынче вечером ты еще будешь поблизости, я принесу тебе поесть, — вполголоса сказала она. — Вон там, за длинным ячменным полем, лежит сено, его уберут только завтра. Придешь туда?
Он посмотрел в ее веснушчатое лицо, на сильные руки, подвинувшие ведро, ласково глядели ее большие светлые глаза. Он улыбнулся и кивнул, и вот она уже шагает с полным ведром и исчезает за темной дверью. Он сидел благодарный и очень довольный и прислушивался к журчанию воды. Чуть погодя он вошел в дом, нашел крестьянина, пожал ему и бабушке руку и поблагодарил. В хижине пахло очагом, копотью и молоком. Только что она была приютом и родиной и вот опять чужая. Он попрощался и вышел.
За домишками он обнаружил часовню, а вблизи нее прекрасную рощицу, семью старых могучих дубов с невысокой травой под ними. Здесь, в тени, он задержался, прогуливаясь вперед и назад под толстыми стволами. Как все это странно, думал он, с женщинами и любовью; им и в самом деле не нужны слова. Всего несколько слов понадобилось женщине, чтобы назначить ему свидание, все остальное она сказала не словами. Чем же тогда? Глазами, да, и еще особенным звучанием чуть глуховатого голоса, ну и еще кое-чем, быть может, запахом, нежным и тонким излучением кожи, по которому мужчины и женщины тотчас узнают о взаимном влечении. Удивителен этот изысканный и таинственный язык, и как же быстро он его усвоил! Он радовался предстоящему вечеру и был полон любопытства, ему хотелось знать, какой окажется эта высокая белокурая женщина, как она будет смотреть и говорить, двигаться и целовать — наверняка совсем не так, как Лиза. Где-то она теперь, Лиза, с ее жесткими черными волосами, смуглой кожей, прерывистым дыханием? Помнит ли еще о нем? Побил ли ее муж? Нашла ли она себе нового любовника, как он нашел сегодня новую подругу? Как быстро все происходило, как много счастья встречалось на пути, каким прекрасным и горячим оно было и как странно проходило! Это был грех, нарушение супружеской верности, еще недавно он скорее дал бы себя убить, чем совершил бы этот грех. А теперь он ждал уже вторую женщину, и совесть его была чиста и спокойна. Точнее, спокойной она, может, и не была; но не нарушение супружеской верности и не сладострастие иногда тревожили и обременяли его совесть, а нечто иное, что он и назвать не мог. Это было чувство вины за преступление, которого ты не совершал, чувство, которое ты принес с собой в мир. Быть может, это было то, что в теологии называют первородным грехом? Вполне возможно. Да, жизнь несла в себе нечто похожее на чувство вины — иначе зачем бы такому чистому и умному человеку, как Нарцисс, подвергать себя покаянию, словно он какой-нибудь преступник? И почему он сам, Златоуст, где-то в глубине души чувствует эту вину? Разве он не счастлив? Не молод и не здоров, не свободен, как птица в полете? Разве его не любят женщины? Разве не прекрасно чувствовать, что ты, любя, вызываешь в женщине такую же глубокую страсть, какую испытываешь сам? Почему же он не был счастлив до конца? Почему его юное счастье, как и добродетель и мудрость Нарцисса, омрачалось иногда этой странной болью, этим тихим страхом, этой жалобой на быстротечность? Почему ему приходилось иногда задумываться, размышлять, хотя он знал, что он не мыслитель?
И все же жизнь была прекрасна. Он сорвал в траве маленький фиолетовый цветок, поднес его к глазам, заглянул в маленькую узкую чашечку. В ней пульсировали жилки, в ней жили крохотные, тонкие, как волоски, органы; как в лоне женщины или в мозгу мыслителя, там трепетала жизнь, подрагивала страсть.