Ромен Роллан - Жан-Кристоф. Книги 1-5
Но с таким другом, как Кристоф, это оказалось нелегко. Он еще допускал, что ему могут предпочесть людей, которых он не уважал и даже презирал, но не допускал, чтобы его равняли с ними. У каждого свой вкус, но прежде всего надо иметь вкус.
Кристоф был тем менее склонен к снисходительности, что Колетта, по-видимому, с каким-то особенным удовольствием коллекционировала вокруг себя молодых людей наименее приемлемого для него типа: отвратительных снобов, по большей части богатых и, уж во всяком случае, праздных или имеющих синекуру в каком-нибудь министерстве, что, в сущности, одно и то же. Все писали, вернее, утверждали, что пишут. Писательство стало положительно психозом при Третьей республике. А главное, оно было удобной ширмой для тщеславных бездельников, — ведь умственная работа всегда труднее поддается контролю и открывает широкий простор блефу. О своих великих трудах они лишь изредка роняли сдержанные, но почтительные замечания. Посмотреть — так они насквозь проникнуты важностью своей задачи, изнемогают под ее непосильным бременем. Сначала Кристоф чувствовал даже некоторую неловкость оттого, что не знал их произведений и имен. Робко пробовал он навести справки; особенно хотелось ему узнать, что написал тот, кого единодушно называли выдающимся драматургом. И с удивлением услыхал, что сей великий драматург создал всего только один акт, переделанный из романа, который, в свою очередь, был склеен из серии рассказов, или, вернее, заметок, печатавшихся в одном из их ежемесячных журналов за последние десять лет. Багаж остальных был не более увесистым: две-три пьески, две-три повестушки, два-три стихотворения. Были такие, что сумели прославиться одной статейкой. Другие — книгой, «которую собирались писать». Они выражали презрение к большим полотнам и придавали огромное значение размещению слов и фраз. Слово «мысль» часто повторялось в их разговорах, но, по-видимому, употреблялось оно не в общепринятом смысле, а лишь в применении к мелким особенностям стиля. Однако же в числе их были и великие мыслители, и умы иронические, которые писали свой глубокие изречения всегда курсивом, чтобы они не прошли незамеченными.
Все исповедовали культ своего «я» — единственный их культ вообще. Они хотели бы, чтобы и другие его исповедовали. Но беда в том, что другие были уже заняты. Что бы они ни делали — говорили, ходили, курили, читали газету, встряхивали волосами, смотрели вокруг, здоровались друг с другом, — они думали только об одном: присутствуют ли при этом зрители. Комедиантство свойственно молодым людям — и прежде всего наиболее никчемным людям, то есть праздным. Особенно стараются они ради женщины, ибо желают ее, а еще более жаждут сами стать предметом ее желания. Но не брезгают и первым встречным: распускают хвост ради случайного прохожего, который в лучшем случае проводит их недоуменным взглядом. Кристоф часто встречал таких павлинчиков, они имелись и среди пианистов, и среди скрипачей, среди мазилок, молодых актеров, и все гримировались под какую-нибудь знаменитость: Ван-Дейка, Рембрандта, Веласкеса, Бетховена — или играли какую-нибудь роль: хорошего художника, хорошего музыканта, хорошего мастера, глубокого мыслителя, веселого малого, неотесанного мужика, человека природы… Проходя по улице, они искоса поглядывали по сторонам, — обращают ли на них внимание. Кристоф знал, к чему они клонят, и с коварным равнодушием нарочно отводил глаза. Но конфуз их длился недолго: через два шага они уже пыжились перед следующим прохожим. Посетители салона Колетты были более утонченны: они гримировали главным образом свой ум, подражая двум-трем образцам, которые сами были копиями. Или же выступали олицетворением какой-нибудь идеи: Силы, Радости, Жалости, Солидарности, Социализма, Анархизма, Веры, Свободы, — для них это были лишь роли. Они обладали талантом превращать заветнейшие мысли в литературщину и смотрели на самые героические порывы человеческой души как на модные галстуки.
Но стихией, в которой они чувствовали себя наиболее привольно, была любовь, — тут уж они были хозяевами. Они постигли все секреты, всю казуистику наслаждения; их изощренная фантазия изобретала все новые казусы в надежде с честью решить их. Этим всегда занимались люди, которым нечем заняться: за неумением любить они «занимаются» любовью, а главное — толкуют ее. Их комментарии бывали куда пространнее основного текста, весьма жиденького. Социология служила приправой к самым скабрезным мыслям: в те времена все прикрывалось флагом социологии; как бы они ни наслаждались, удовлетворяя свои пороки, им чего-то не хватало, если они не убеждали себя, что, поступая так, они подготовляют наступление новой эры. Чисто парижский вид социализма: социализм эротический.
В числе вопросов, страстно волновавших тогда эту маленькую «академию любви», было равенство полов в браке и прав их в любви. Известно, что встречались славные молодые люди, честные, немножко смешные, протестанты — скандинавы или швейцарцы, — требовавшие равенства в добродетели: мужчины, подобно женщинам, должны вступать в брак девственными. Парижские казуисты требовали иного равенства — в нечистоплотности: женщины, подобно мужчинам, должны вступать в брак оскверненными, — должны иметь право заводить любовников. Париж до такой степени был пресыщен адюльтером в воображении и на практике, что это блюдо начало уже приедаться; в литературном мире пробовали заменить его более оригинальным изобретением: проституцией молодых девушек, — я разумею проституцию упорядоченную, всеобщую, добродетельную, благопристойную, семейную и при всем том — социальную. Одна только что вышедшая талантливая книга как раз и трактовала этот вопрос: на четырехстах страницах, с забавным педантизмом, в ней изучалась, «по всем правилам Бэконова метода»{128}, «наилучшая организация наслаждения». Словом, полный курс свободной любви, где говорилось об изяществе, благопристойности, хорошем вкусе, благородстве, красоте, истине, стыдливости, нравственности, — настоящий Беркэн{129} для светских девушек, желавших пойти по дурной дороге. Книга эта была на данный срок евангелием, которым восторгался маленький двор Колетты, а сама она постоянно толковала ее. Естественно, как и все новообращенные, Колетта и ее окружение оставляли без внимания все, что еще могло быть в этих парадоксах верного, правильно подмеченного и даже человечного, и запоминали только самое худшее. Никогда не упускали они случая сорвать с этой клумбы самые ядовитые из всех ее обсахаренных цветочков, — афоризмы в таком роде: «вкус к сладострастию может только обострить вкус к труду»; «чудовищно, чтобы девственница стала матерью, не изведав наслаждения»; «обладание мужчиной-девственником является для женщины естественной подготовкой к сознательному материнству»; долг матери — «создать свободу для дочери с такой же деликатностью и благопристойностью, с какой она поощряет свободу своих сыновей»; придет время, «когда девушки будут возвращаться от своих любовников с такою же естественностью, с какою возвращаются теперь с лекции или после визита к своим подругам».
Колетта со смехом заявляла, что все эти наставления весьма разумны.
Кристоф приходил в ужас от таких разговоров. Он преувеличивал их значение и зло, которое они могут причинить. Французы слишком умны, чтобы давать практическое применение своей литературе. Эти карликовые Дидро, — разменная монета философии великого Дени, — являются в повседневной жизни, подобно гениальному Панургу Энциклопедии{130}, такими же добропорядочными и такими же трусливыми буржуа, как и все прочие. Именно потому, что они так робки в своих поступках, они утешаются тем, что совершают (в мыслях) поступки, находящиеся на грани возможного. В такой игре нет риска.
Но Кристоф не был французским дилетантом.
Одному из окружающих Колетту молодых людей она, по-видимому, оказывала предпочтение. Понятно, что он казался Кристофу несноснее всех других.
Это был сын разбогатевших буржуа, из той молодежи, что занимается литературой для избранных и разыгрывает из себя патрициев Третьей республики. Звали его Люсьен Леви-Кэр. У него были широко расставленные глаза, быстрый взгляд, нос с горбинкой, толстые губы, светлая остроконечная бородка а ля Ван-Дейк, преждевременно намечавшаяся плешь, которая, однако, его не портила, вкрадчивая речь, изящные манеры, тонкие и мягкие руки, таявшие в чужой руке. Он держался с подчеркнутой любезностью, чуть ли не рыцарски учтиво даже с теми, кого не любил и от кого всячески старался отделаться.
Кристоф уже видел его на первом литературном обеде, куда его пригласил Сильвен Кон; и хотя они не обменялись ни одним словом, Кристоф при первых же звуках его голоса сразу почувствовал к нему необъяснимое отвращение, истинные причины которого он понял лишь впоследствии. Любовь иногда вспыхивает внезапно, как молния. То же самое бывает и с ненавистью, — или (чтобы не смущать кротких душ, которых пугает это слово, как и все вообще сильные страсти) скажем так: нравственно здоровый человек чутьем узнает врага и занимает оборонительную позицию.