Мигель Делибес - Пять часов с Марио
IX
Царство небесное подобно царю…[27] царь… король… вечно ты чушь порешь; я тысячу раз спрашивала себя, Марио: если монархия была тебе безразлична, то чего ради ты устроил перепалку с Хосечу Прадосом? Ты мне про Хосечу не говори: добрее его человека нету, он здешний, всю жизнь здесь живет; ты ведь знаешь семью Прадосов: известнейшая семья, на войне они все были в первых рядах, честны безукоризненно — зачем тебе было все это затевать? Зачем лезть к нему в душу? Ведь, в конце концов, он был председательствующим или как там это называется? — так тебе что за дело? — пусть он и расхлебывает, ведь он за все отвечает, не так ли? А ты — ни в какую, ты все подсчитывал и подсчитывал голоса, уж не знаю, как у тебя хватило на это дерзости после того, как тебе оказали такое доверие! — ты только подумай: ведь тебя выбрали как всеми уважаемого человека, но ты согласился на это с отвращением и решил поднять шум — в этом меня никто не переубедит. И если Хосечу пришло в голову сказать, что девяносто процентов — «за», четыре — «против», а шесть процентов воздержались — пустые бюллетени или как там это называется, — ну и ладно, ведь он был председательствующим — разве нет? — пусть говорит неправду, если хочет, тебе-то какое дело, в конце концов? Так нет же, это то же самое, что история с поросенком Эрнандо де Мигеля или ссора с Фито, — это дух противоречия, дорогой мой, ты всегда так поступаешь; ведь если ты его терпеть не можешь — а на мой взгляд он вовсе этого не заслуживает, — ты мог бы высказать это вежливо, учтиво, — в споре с ними никогда не надо переходить границы; вот если бы ты сказал: «Мне это не нравится, но я подчиняюсь решению большинства», — все были бы довольны, так и знай, — ведь это же и есть демократия, если я правильно тебя поняла. «Я не могу согласиться с этим», — вот так, большими буквами, дружок, прямо как в твоих книгах, чтобы все знали, чтобы и секретарю было слышно, — ведь, если ты не выскажешься во весь голос, так ты лопнешь, как я говорю; а ты снова давай считать да подсчитывать, а если мы не подсчитаем, так и протокола не будет — хорошенькое дело! — да ведь это настоящий шантаж! — никогда у тебя не было ни капли здравого смысла, Марио, и первое удовольствие для тебя — поднимать шум и бросать вызов всему городу: я, мол, на том стою, и хотя бы вы все сказали: «Белое», — я скажу: «Черное», — просто потому, что мне так заблагорассудилось, — я тебя насквозь вижу. А ведь так нельзя, Марио, горе ты мое, — чтобы жить в этом мире, надо быть более гибким и немножко более терпимым, а то вы проповедуете терпимость, а сами делаете все, что вам взбредет в голову; и уж если бы ты был всю жизнь республиканцем, республиканцем до мозга костей — ну что ж, это было бы мне понятно, но ведь ты же всю жизнь твердил, что республика и монархия — это лишь слова, а важно то, что за ними стоит, так с какой же стати ты устроил скандал и отказался подписать протокол? Зачем ты так некрасиво поступил с Хосечу Прадосом, который всегда прекрасно к нам относился? Все это совершенно бессмысленно, пойми, и просто нелепо; Висенте Рохо говорит, что бедняга Хосечу пришел в Клуб на себя не похожий, белый как стена, заикался, когда начинал говорить, и все такое, ведь ему могло стать плохо — вот ужас-то! — ты вспомни-ка своего отца: его разбил паралич, и пол жизни он провел в кресле на колесиках, несчастный человек, и все из-за того, что ему нагрубила прислуга. Надо вести себя осторожнее, Марио, дурак ты набитый, скандалисты никому не нужны, пойми ты это, ведь жить нам приходится с людьми; Хосечу, конечно, прекрасный человек, но у него тоже есть самолюбие — все мы люди, он и затаил на тебя обиду, вспомни историю с квартирой; если с ним по-хорошему, так добрее его на всем свете не сыщешь, ну а если тебе случится погладить его против шерстки, так, само собой, пеняй потом на себя. Знаешь, что мне сказал Ихинио Ойарсун? — и теперь это стало известно всем. Так вот, он сказал, что Хосечу сказал — понимаешь? — что ты чистоплюй и что в тот день он не набил тебе морду — я в точности передаю его слова — только ради дружбы его и моих родителей, так ты и запомни, бессовестный! — я уж не знаю, как это у тебя получилось, но тебе удалось взбудоражить весь город, дорогой мой, — вот какое наследство ты мне оставил, подумай только! — ведь теперь, если бы не папа, мне пришлось бы жить на вдовью пенсию, а этого, знаешь ли, и на квартиру не хватит, и это же чудовищно, я сама это понимаю. Мне просто смешно, когда ты говоришь, что правдивому человеку все пути открыты — да это анекдот какой-то! — с тобой говорить бесполезно, ну можешь ты мне объяснить, какой путь ты-то избрал, дорогой мой? — все ездят в автомобилях, а твоя жена ходит ножками, вот как, ей и голову негде приклонить, господи боже мой! — самое большее, что мы могли себе позволить, это мельхиоровые приборы, мне и говорить-то об этом стыдно. И это, по-твоему, жизнь? Скажи мне положа руку на сердце, Марио, — по-твоему, многие женщины могли бы вынести такую Голгофу? Я тебе говорю чистую правду, но хуже всего, что ты с этим не согласен, что за двадцать три года совместной жизни у тебя не нашлось ни слова благодарности, а ведь были же у меня поклонники, Марио, — ты это прекрасно знаешь, — выбор был большой, да и сейчас, откровенно говоря, поклонников у меня довольно; уже после того, как я вышла замуж, у меня было много возможностей — если бы ты только знал! — я, конечно, шучу, но, если вам попадается хорошая хозяйка — такая, какой должна быть женщина, — вы можете спать спокойно, и вы, мужчины, этим пользуетесь; вы получаете благословение, гарантию верности, как я говорю, вы покупаете себе судомойку; женщину, с которой не пропадешь, — так чего вам еще надо? Это ведь так удобно, у вас сплошные розы, и вы делаете все, что вам вздумается. И ты еще утверждал, что вступил в брак таким же девственным, как я, — скажите, пожалуйста, какой ангелочек! — ты эти сказки рассказывай кому хочешь, только не мне, а ты еще: «Не благодари меня, в этом повинна моя застенчивость», — уж какая там застенчивость! — мужчины все одинаковы, это всем известно, не знаем мы вас, что ли? — а ты все говорил, что лучшее доказательство — это то, что ты ничего не знал — прямо заслушаться можно! — а дело-то все в том, что между падшей женщиной и женщиной порядочной — огромная разница, и в конце концов что-то хорошее ведь и в вас остается, вот оно и проявляется, когда вы женитесь — ни больше ни меньше, ни меньше ни больше. Ты — девственник! За дурочку ты, что ли, меня принимаешь, Марио, дорогой мой? Я не хочу сказать, что ты был порочен, вовсе нет, но — как бы это выразиться? — иногда малость развязен… А что потом было в Мадриде! Это свадебное путешествие! — ты подверг меня неслыханному унижению, ты совершенно мной пренебрег, прямо тебе скажу: я даже испугалась, я ведь знала, что должно произойти что-то необычное — ну, чтобы были дети, знаешь, — но я думала, что это бывает всего один раз, честное слово, и я покорилась, клянусь тебе, — будь что будет! — только ты лег и — «Спокойной ночи!» — как будто лег с полицейским, подумать надо! — такое равнодушие, такое равнодушие, я даже Вален об этом не сказала, а ведь ты знаешь, Вален для меня не то что Эстер: хоть мы с Эстер и дружим всю жизнь, но она совсем другое дело, она далеко не такая чуткая, куда ей до Вален! — есть такие темы — немного пикантные, — на которые с ней говорить нельзя; она хвалится тем, что она очень современная и начитанная, а она как раз отсталая, и, знаешь, я часто думаю, что, пожалуй, вы были бы прекрасной парой, вы рождены друг для друга, милый, как будто из одного теста сделаны. Она, например, считает тебя очень умным, сидит над этими странными книгами, над этими талмудами, которых ни один человек не осилит, и я помню, когда вышло твое «Наследство», Вален прямо помирала со смеху, а эта всезнайка Эстер говорила, что это символическая книга — подумай только! — ну что она там понимает? — а когда у тебя началась депрессия или что-то в этом роде, как там это называется? — и ты был невыносим, все говорил про разложение нравов и про насилие, так Вален сказала: «Милочка, как можно видеть вещи в таком мрачном свете!» — ну а Эстер, дружок, пустилась толковать о том, что она тебя прекрасно понимает, — ну еще бы! — что в журналах пишут все одно и то же: о принцессах, о каникулах или об убийствах в Конго. Хорошо у нее язык подвешен, и пусть говорит она мало, зато уж как скажет, так прямо и припечатает, — матушки мои, что за тщеславие! — ни дать ни взять проповедник. «Марио может сказать многое, но вы отбиваете у него всякую охоту», — сказала, как отрезала, как будто я в этом виновата, я ведь, знаешь ли, так спешила рассказать тебе историю с Максимино Конде, и все без толку, а вот если бы я умела писать, Марио, у меня получился бы отличный роман. Ну а что касается Эстер, то все дело в том, что она не видела тебя в шлепанцах, — надо видеть вас, мужчин, когда вы надеваете шлепанцы и снимаете маску, как я говорю. Всякий раз, как об этом заходит речь, я вспоминаю маму, царство ей небесное, она говорила, Марио, что, прежде чем выйти замуж, женщине нужно было бы несколько месяцев смотреть на своего жениха в шлепанцах, тогда у нее не было бы стольких разочарований. Пойми меня правильно, это ведь не моя фантазия, Марио, мама разбиралась во всем, это и есть жизненный опыт, но девочка в семнадцать лет думает, что она все знает и понимает, думает, что это старческий маразм, а потом происходит то, что происходит, и все мы спотыкаемся об один и тот же камешек, и я, конечно, не жалуюсь — давай внесем в это полную ясность, — но, когда в первый раз ты сказал мне: «Спокойной ночи» — и повернулся на другой бок, я прямо похолодела: никогда в жизни никто так меня не оскорблял, и пусть я не Софи Лорен — я сама это понимаю, — но ведь не заслуживаю же я такого пренебрежения. Пакито Альварес — сейчас я уж скажу тебе это — никогда бы так со мной не поступил, а про Элисео Сан-Хуана и говорить нечего, и даже Эваристо, чтобы далеко не ходить — пусть он абсолютный дегенерат и все, что тебе угодно; говорят даже, у него стоял чемодан с куриными перьями, и зеркала, и всякие странные вещи, но именно потому-то я о нем и вспоминаю. И не то чтобы это было для меня как гром среди ясного неба — вовсе нет, я от многих слышала, что эта ночь — все равно что соревнование, что это не так-то легко и просто, но никогда ни один человек не говорил мне, чтобы кто-нибудь повернулся на другой бок и сказал: «Спокойной ночи», — так и знай. И не говори, что ты так поступил из уважения ко мне, что бывают случаи, когда надо побороть в себе зверя, потому что — нравится это вам или нет, — но мы — животные, Марио, и, что еще хуже — обычаи у нас тоже животные, так что женщина, какие бы твердые устои у нее ни были, в подобной ситуации предпочтет грубость пренебрежению, ты ведь меня знаешь. Нашу брачную ночь, Марио, — что бы там ты ни говорил — я не забуду никогда, проживи я еще хоть тысячу лет, — так поступить со мной! — а падре Фандо еще говорит, что это деликатность — ну, только он меня и видел, хороши эти молодые попы! — ни до чего им нет дела, только у них и заботы — много или мало зарабатывают рабочие; и я голову даю на отсечение, что для них страшнее, когда хозяин отказывается выдать двойную плату, чем когда кто-нибудь обнимает чужую жену, — вот до чего мы дошли, Марио, хоть и грустно это признать; мы утратили всякую нравственность — вот до чего мы докатились! — и все это распрекрасный Собор, без него мы жила бы припеваючи. Сейчас поговаривают, что тут, на углу, протестанты откроют свою часовню. Голову, что ли, мы потеряли? Ведь у нас пятеро детей! Как же можно спокойно выпустить их на улицу? Я и думать не хочу об этом, Марио, — все это происходит оттого, что мы не такие, какими должны быть, люди не думают о загробной жизни, устоев у них никаких нет, и вообще они не такие, как подобает быть людям. А ты припомни, что у нас происходило, — я тебе сказала: «Расскажи мне о твоих похождениях, когда ты был холостым, пусть это и будет мне больно. Я прощаю тебе заранее», — у меня были самые лучшие побуждения, и я приготовилась испить эту чашу до дна, клянусь тебе; и, может быть, я дура, но уж такая я на свет родилась, ничего не могу с собой поделать: вдруг, в один прекрасный день, мне хочется простить всех, — и я готова была так поступить, даю тебе слово, я бы тебя выслушала, поцеловала и: «Что было, то прошло», — только ты — молчок, ты скрытничал даже со своей женушкой, а уж это хуже всего; когда же я начала настаивать, ты — большими буквами, прямо как в твоих книгах, дружок: «Я БЫЛ ТАКИМ ЖЕ ДЕВСТВЕННЫМ, КАК ТЫ, НО НЕ БЛАГОДАРИ МЕНЯ, В ЭТОМ ПОВИННА МОЯ ЗАСТЕНЧИВОСТЬ». Ну как тебе это нравится? Если что и может вывести меня из себя, так это твое недоверие, пойми раз навсегда, — ведь, если бы той ночью ты сказал мне правду, я все равно простила бы тебя, чего бы это мне ни стоило, клянусь тебе всем, чем хочешь. Это вроде как с Энкарной в Мадриде: у меня достаточно причин думать о ней плохо, я не говорю — сейчас, но двадцать пять лет назад — сколько угодно, а ты толкуешь про пиво и креветки, ну уж нет, Марио, перемени пластинку, дура я, что ли, или, по-твоему, я не знаю Энкарну? Тебе было мало твоего успеха и прочего, и куда она тебя повела, туда ты и пошел, вот как; точно я этого не знаю, но, что бы ты там ни говорил, она вела себя неприлично, — со своими деверями ей надо было держаться иначе хотя бы из уважения к священной памяти Эльвиро; вот вдова Хосе Марии, если бы он был женат, — это совсем другое дело; кажется, что это одно и то же, а это не одно и то же, он ведь был неверующий. Как ни держи язык за зубами, но рано или поздно все становится известно, Марио, — слухом земля полнится, как говорила бедная мама, и с Энкарной — пусть это дело пятнадцатилетней давности — происходили темные истории, дорогой, хоть ты и объясняешь все с точки зрения милосердия — поди разберись тут, — и я не хочу сказать, что она как сыр в масле катается, или что она должна работать, — избави боже, но я знаю, что ты давал ей деньги, а она их брала, я даже могу назвать место и число, если уж ты хочешь полной ясности, — ведь женщина потихоньку узнает все.