Кальман Миксат - Черный город
Словом, все сильнее и сильнее тучи заволакивали небо над Венгрией. Тучи, тучи, сплошные тучи. Обычно тучи рождают молнии. Эти же тучи проливали лишь слезы народные. Простой народ и мелкое дворянство были охвачены недовольством; только аристократия делала вид, что ей все безразлично.
А власти становились все наглее: отдали в залог некоему немецкому ордену Ясс-Кунский край, заложили городу Грацу владения Франгепанов на Адриатике. Тут уж и аристократы зашевелились. Безобразие! Имения, оставшиеся без хозяев, положено, мол, делить среди остальных магнатов, а не закладывать их за долги! Разве это благородно? Раньше, если предки его императорского величества и рубили магнатам головы, выгоды от этого получали остальные аристократы, а не императорская фамилия. Нет, этого дальше терпеть нельзя!
Можно было бы еще долго перечислять подобные обиды, но мы доведем наш перечень лишь до того времени, когда, наконец, рассердились и венгерские магнаты. (А до той поры многие из них спали и видели, как они удят рыбку, сидя на собственном берегу Адриатики, где-нибудь у Карнеро.)
Словом, чаша переполнилась, еще капля — и она прольется. В тех краях, о которых мы повествуем, оракулом горячих голов был Янош Гёргей. Но пока что он скорее удерживал их, чем толкал на выступления.
— Погодите, потерпите! Мальчику еще только шестнадцать лет.
При каждой новой обиде Янош Гёргей принимался подсчитывать:
"Теперь ему уже семнадцатый пошел… Вот и восемнадцать минуло… Погодите, потерпите".
И что бы ни случилось на грешной земле, каждый венгр обращал теперь свой полный любви и упования взор к Вене, как правоверный мусульманин — к Мекке. Из Вены шли тучи, но оттуда — ждали люди — сверкнет и молния, подобно тому как мессия должен прийти на землю из ада.
О, как мечтали о нем в красивых дворянских особняках с колоннадой вокруг крыльца. Каков он, интересно, сейчас? Наверное, уже большой! Черные у него глаза или голубые? Взрослые, солидные люди — председатели судов — не раз до хрипоты спорили об этом. На кого похож: на мать или на отца? Хорошо, если бы на мать! Что, интересно, поделывает он в этот час? Наверное, скачет на горячем коне по венскому лесу в шапке, украшенной соколиными перьями, в накидке из золотой парчи, в желтых сафьяновых сапожках. Скачет юноша, а все думы его — о родине.
А старые князь и княгиня? Ох, уж эти старики! Доходят весточки и от них, из-за дальних морей, из Никомедии, где они коротают свой век. Туда и птица-то не долетит, а все же как-то доходят вести: князя Тёкёли мучит подагра, княгиня уже поседела, но все еще хороша собой. Люди, которым когда-то и в десяти замках было тесно, уместились в небольшом домике в Джидек Майдане и спокойно живут там. Джидек Майдан (тогда это название известно было любому венгерскому дворянину лучше, чем название соседнего села) означает по-турецки "Цветущее поле"… Возможно, что так оно и есть, только цветы там все азиатские, и нет среди них ни венгерской герани, ни розмарина.
Надеются ли они еще? О, конечно! Наверняка ждут не дождутся, когда подрастет их сын. Ведь сказал же князь одному заезжему лублойскому виноторговцу, что серебряную свадьбу он собирается отпраздновать в Мункаче. ("Ну, в день этой свадьбы напьюсь и я порядком!" — грозились все сепешские старики.)
К сожалению, все эти надежды рухнули с появлением в Сепешском краю герцога Михая Апафи, которого как-то черт принес туда поохотиться. Вернее, принес его не черт, а Шамуэль Ролли, соперничавший с Петером Луженским. Однажды Луженский пригласил к себе на охоту какого-то графа (ради которого гостям надлежало являться к обеду и ужину только в черных костюмах). Тщеславный Шамуэль Ролли, желая превзойти Луженского, подцепил себе в Вене герцога. (Пусть, думал он, теперь Луженский лопнет от зависти.) Герцог же оказался не кем иным, как сыном старого Михая Апафи, из которого так и не получился "Михай Апафи II", потому что император вызвал его к себе в Вену, пожаловал титул герцога и успешно воспитал из него шалопая. Бедной Трансильвании не довелось лицезреть отца этого герцога в трезвом виде, но обычно он бывал «вполпьяна», как говорил Тёкёли, то есть начинал пить с полудня и невменяем был лишь половину дня, зато сынок его пьянствовал в полную меру и напивался в стельку уже с утра. Да и в нравственном отношении он был существом вполне разложившимся.
Недели две герцог Апафи болтался в доме Ролли и надоел всем вконец. Но именно он и приехавшие с ним венские забулдыги и привезли в Сепеш слух, что опекун Ракоци, кардинал Колонич, готовит его в попы. Одновременно стали известны и некоторые другие подробности о склонностях, привычках и поведении юноши: они-то и поколебали надежды куруцев на молодого Ракоци.
Только Янош Гёргей не отступал ни на волос от своей веры.
— Чего не может быть, того не может быть. Отец у него — Ференц Ракоци, отчим — Имре Тёкёли, мать — Илона Зрини. Не может быть, чтобы на отличных лозах не родилось доброго винограда. Природа не могла допустить подобной нелепости.
— Я этого не утверждаю, братец, — оправдывался Адам Сентивани, — но разве не случалось вам пробовать вина, испорченного плохой бочкой? Когда вино отдает бочкой, пить его уже не хочется.
Янош Гёргей недовольно повертел головой:
— Гм!.. Так говорите, "плохой бочкой"?
— А вы что же, считаете Вену столь чистым сосудом, что там не может испортиться хорошее виноградное сусло?
— Но, но! — задумчиво проговорил Гёргей. Кто знает, что он хотел сказать этим своим «но-но». Одно было ясно, что упорный куруц все еще не думал сдаваться. Следующей весной Габору Шемшеи подвернулся случай по делам наведаться в Вену. А Шемшеи и Янош Гёргей были единомышленники, старые друзья и соратники. В Вене с помощью знатной родни Шемшеи как-то ухитрился добраться до молодого Ракоци; он хотел бросить на князя пристальный взгляд, остроту которого оттачивала затаенная мечта, взгляд человека, знающего, чего он ищет в юноше. Возвращаясь из Вены, Шемшеи проезжал через Топорц ночью, но не утерпел, постучался в окно гёргейского дома, и, когда Янош высунул голову посмотреть, кто и почему стучится, Шемшеи грустно сказал:
— Видел парня. Беседовал. Правду сказывали — не годится. Но Яношу Гёргею и этого оказалось недостаточно. Упрямство его не знало границ. Трудно было вбить что-нибудь новое в его толстый череп. Гневно скрежеща зубами при каждой новой обиде, он продолжал утешать себя:
— Не беда. Мальчику уже двадцатый год, В марте пойдет двадцать первый…
Копились обиды, но и годы шли своей чередой. По мере того как росло в стране недовольство, подрастал и Ференц Ракоци.
ГЛАВА ПЯТАЯ'
С того дня, как Галилей заявил, что Земля вертится, ее можно, и не впадая в поэтическую фантазию, считать живым существом. По крайней мере, это соответствует всеобщему закону: все, что движется, — живет. Земля и в самом деле живет, напоминая некоего многогорбого верблюда, на теле которого копошатся тысячи паразитов — людей, животных, червей. Впечатление, будто Земля не живет, обманчиво! Разве могло бы мертвое тело порождать жизнь? Нет, Земля живет: меняет свою форму, свой облик, потеет, вздрагивает во время землетрясений, погружается в спячку зимой, рычит чревом вулканов, питается сама и питает, как любая мать, свои чада; все, что роняют на Землю животные и растения, — ее корм, и, наоборот, все, что она исторгает из своих недр, — их корм. Отдых приносит ей новые силы, как всякому живому существу, а постоянный труд ослабляет. И все же мы никак не можем привыкнуть к мысли, что наша планета — живет. Лишь в одном отличается она от остальных живых существ: нет у нее супруга, не размножается она, а в печальном одиночестве вращается вокруг Солнца.
Однако потому и ценят ее, что она одна-единственная. Зато и любит каждый человек даже самую малую ее частичку (и чем больше у него этих частичек, тем сильнее он любит Землю). Отдельные (нередко преогромные) куски великой матушки-Земли люди, создания алчные и корыстолюбивые, записывают на свое имя; а вот животные — те пользуются всей землей сообща и, надо сказать, отлично уживаются на ней. Люди даже в своей любви к земле какие-то сумасшедшие. Медведь любит лес, серна — скалистые горы, дикая утка — болота, речки, журавль и дрофа — равнину, а ненасытный человек не хочет удовлетвориться какой-нибудь одной частью земли, он требует себе все и определяет цену отторгнутым кускам тела — своей святой матери в соответствии с установившейся модой, которая, в свою очередь, зиждется на корысти и жадности.
Для этого стоит только посмотреть, как селились в Венгрии наши предки. Вначале они выбрали себе горбы, то есть горы, чтобы возвести на них надежные замки. Затем взор их упал на долины, где зеленели тучные пастбища и струились реки, богатые рыбой. Еще позднее началось поклонение золотому пшеничному колосу, и волна стяжательства захлестнула Алфёльд — эту страну обетованную с молочными реками в кисельных берегах. Но оказалось, что есть вещи и подороже золотых колосьев. Ценно все, что земля дает человеку добровольно: пшеница, рожь и многое другое, но еще ценнее то, что она прячет, скрывает в своих недрах и что приходится отнимать у нее силой: например, каменный уголь. И тогда человеческая алчность устремляется в горную часть Венгрии. Так и мечется она из конца в конец страны, никогда не ведая покоя.