Реймон Радиге - Бес в крови
Когда мы взглянули на часы, оказалось уже так поздно, что последний поезд в Париж ушел. Марта предложила Полю остаться на ночь. Он согласился. Я так взглянул на Марту, что она прибавила: «Разумеется, дорогой, ты тоже остаешься». Когда на пороге нашей спальни Поль пожелал нам доброй ночи и самым естественным образом расцеловал кузину, у меня возникла иллюзия, что я у себя дома, Марта — моя жена и у нас гостит ее кузен.
* * *В конце сентября я понял: расстаться с этим домом означает для меня расстаться со счастьем. Еще несколько месяцев отсрочки, и нам придется выбирать между ложью и правдой, причем и то и другое будет для нас малоприятно. Было важно, чтобы Марта до родов находилась под опекой родителей, и потому я наконец осмелился поинтересоваться, предупредила ли она госпожу Гранжье о своей беременности. Да, и мать и муж были в курсе. Так мне представился случай убедиться, что Марта изредка лгала мне: ведь в мае, после отъезда Жака, она поклялась мне, что ни разу не принадлежала ему, а если так, то сейчас она не могла бы поставить его в известность.
* * *Дни становились короче, из-за вечерней прохлады мы перестали гулять по вечерам. Теперь нам было очень непросто встречаться у Марты. Чтобы не разразился скандал, приходилось, как ворам, принимать меры предосторожности, выжидать на улице, когда в саду не будет ни Маренов, ни домовладельца.
Печаль этой поры года — а на дворе стоял октябрь, — вечера: прохладные, но еще не достаточно холодные, чтобы можно было разводить в камине огонь; все это вынуждало нас уже часов с пяти ложиться в постель. В нашей семье прилечь днем означало заболеть, и потому это доставляло мне блаженство. Я и представить себе не мог, чтобы кто-то еще делал то же самое.
Мы словно застывали в постели посреди этого движущегося мира. Когда Марта раздевалась, я едва смел поднять на нее глаза. Какой же я монстр! Я испытывал угрызения совести от самого благородного из мужских предназначений. Глядя на нарушенную грацию девичьих пропорций, выпяченный живот, я чувствовал себя вандалом. Не говорила ли она мне в самом начале: «Меть меня»? Не пометил ли я ее худшим из возможных способов?
Теперь Марта была для меня не только самой любимой, что не означает самой любимой из любовниц, — она заменила мне весь мир. Я даже не вспоминал о приятелях, напротив, боялся их, зная: они уверены, будто оказывают нам услугу, сбивая нас с нашего пути. К счастью, они считают любовниц своих друзей невыносимыми и недостойными их. В этом единственное спасение. Иначе они могли бы попытаться отбить их.
* * *Моего отца начал охватывать страх. Всегда беря меня под защиту от моей тетки и матери, он не желал, чтобы кто-нибудь заметил, что он сдается, и потому, ни словом не обмолвившись, перешел на их сторону. В разговоре со мной он заявлял о своей готовности на все, чтобы помочь мне порвать с Мартой. Он, дескать, возьмет на себя ее родителей, мужа… А на следующий день вновь давал мне полную свободу.
Я догадывался о его колебаниях. И пользовался этим. Осмеливался возражать. Упрекал его в том же, в чем упрекали его жена и сестра: он слишком поздно применил свою родительскую власть. Не он ли познакомил нас с Мартой? Он корил себя за это. В доме царила гнетущая атмосфера. Какой пример подавал я двум своим братьям! Мой отец уже предвидел: однажды, когда они станут оправдывать свое непослушание, ссылаясь на меня, ему нечего будет ответить им.
До сих пор отец не подозревал, как далеко зашли у нас с Мартой отношения, но вот мать вновь перехватила письмо. И победно внесла ему этот обвинительный акт по моему делу. Марта писала о нашем будущем и о нашем ребенке!
Для матери я все еще был неразумное дитя, чтобы от меня всерьез можно было ожидать внука или внучку. Ей казалось немыслимым стать в ее возрасте бабушкой. Для нее это было лучшим доказательством того, что этот ребенок не может быть моим.
К тому же порядочность порой служит подспорьем самым горячим чувствам. Моя мать, будучи глубоко порядочной, не могла допустить мысли, что можно обманывать мужа. Это представлялось ей таким бесстыдством, что о любви тут, по ее мнению, не могло идти и речи. Знать, что я любовник Марты, для моей матери означало, что у Марты их много. Мой отец прекрасно представлял себе, насколько ложно подобное рассуждение, но использовал его, чтобы внести смуту в мою душу и принизить Марту в моих глазах. Он дал мне понять, что я один «этого не знал». На что я ответил, что ее оклеветали за любовь ко мне. Не желая давать мне новые аргументы, он заверил меня, что речь идет о слухах, предшествовавших нашей связи и даже ее замужеству.
Сохранив подобным образом нашей семье достойный фасад, отец терял затем всякую предусмотрительность, и когда я по нескольку дней не возвращался домой, посылал за мной к Марте прислугу с запиской, в которой был наказ немедленно вернуться, в противном случае он грозил заявить о моем исчезновении в полицию и подать на госпожу Лакомб в суд за совращение несовершеннолетнего.
Марта пыталась соблюсти приличия: напускала на себя удивленный вид, отвечала, что при первой же возможности передаст мне записку. Чуть позже, проклиная свое несовершеннолетие, я заявлялся домой. Мой возраст был помехой моей свободе. Отец и мать хранили молчание. Я рылся в гражданском кодексе, безуспешно стремясь отыскать закон о совращении несовершеннолетних. С поразительным легкомыслием веровал я в то, что мое поведение не может привести меня в исправительную колонию. Наконец, не найдя ничего подходящего в кодексе, я взялся за Большой Ларусс, в котором раз десять прочел статью «несовершеннолетие», не обнаружив в ней ничего, что имело бы отношение к нам с Мартой.
На следующий день отец вновь отпускал вожжи.
Для тех, кто стал бы доискиваться причин такого странного поведения, могу сказать следующее: он позволял мне действовать, как я хотел, после чего ему становилось стыдно и он переходил к угрозам, озлобленный скорее на самого себя, чем на меня, затем стыд за свой гнев вновь толкал его на послабление.
Госпожа Гранжье по возвращении из деревни также прозрела благодаря коварным расспросам соседей. Делая вид, будто верят, что я — брат Жака, они поведали ей о нашей совместной жизни. А поскольку Марта не могла удержаться, чтобы не произносить по поводу и без повода мое имя, не передавать, что я сказал или сделал, ее мать недолго пребывала в сомнениях насчет личности брата Жака.
И все же пока она прощала Марту, уверенная, что ребенок, которого она считала ребенком Жака, положит всему этому конец. Она ничего не сказала господину Гранжье, опасаясь взрыва негодования с его стороны. Однако отнесла сие молчание на счет величия своей души, считая важным дать понять это Марте и пробудить в ней благодарность. Чтобы показать дочери, что ей все известно, она беспрестанно изводила ее намеками и делала это так неловко, что, оставаясь наедине с женой, господин Гранжье умолял ее пощадить бедную невинную девочку, которой эти постоянные подозрения в конце концов вскружат голову. На что госпожа Гранжье иной раз не отвечала, а лишь улыбалась, как бы давая ему понять, что дочь ей во всем созналась.
Такое поведение госпожи Гранжье, как и ее поведение во время первого отпуска Жака, заставляло меня думать, что если бы даже она полностью осуждала дочь, то она и тогда оправдала бы ее из простого желания обвинить, уязвить мужа и зятя. В глубине души мать восторгалась дочерью, наставляющей рога своему мужу, на что она сама никогда не отваживалась то ли из моральных соображений, то ли оттого, что не представился случай. Дочь, как ей казалось, мстила за то, что она сама осталась непонятой. Глупейшим образом идеалистка, она обижалась на дочь только за то, что та полюбила юнца, менее всего способного оценить «тонкую женскую натуру».
Родители Жака, которых Марта, живя в Париже, навещала все реже, не могли ни о чем догадаться. Она внушала им все меньше симпатии, поскольку казалась все более странной. Они не были спокойны за сына, задумывались, что станет с Жаком и Мартой через несколько лет. Все матери ничего так не желают сыновьям, как женитьбы, но всегда неодобрительно относятся к их выбору. Вот и мать Жака жалела сына за то, что у него такая жена. А мадемуазель Лакомб, сестра Жака, злословила по поводу Марты главным образом потому, что Марта одна владела и не делилась секретом далеко зашедшей идиллии однажды летом на берегу моря, когда произошло их знакомство с Жаком. Она предрекала их союзу самое мрачное будущее, утверждая, что Марта изменит Жаку, если уже не сделала этого.
Усердие, с которым честили Марту жена и дочь, вынуждало иной раз милейшего человека господина Ламкоба, по-доброму относившегося к Марте, в сердцах выходить из-за стола. Мать и дочь обменивались при этом многозначительными взглядами. Взгляд одной говорил: «Вот видишь, крошка, как подобные женщины умеют околдовать наших мужчин». Взгляд другой отвечал: «Потому-то, что я совсем не такая, матушка, я и не могу выйти замуж». На самом деле бедняжка, прикрываясь поговоркой «другие времена — другие нравы» и под предлогом того, что браки теперь заключаются не так, как в старину, обращала мужчин в бегство, не оказывая им достаточного сопротивления. Ее виды на замужество длились столько, сколько длится курортный сезон. Молодые люди обещали сразу по прибытии в Париж просить ее руки. И больше не подавали признаков жизни. Главная же обида мадемуазель Лакомб, которой предстояло остаться старой девой, состояла, вероятно, в том, что Марта так легко сыскала мужа. Она утешалась тем, что только такой дурак, как ее брат, мог попасться в расставленные для него сети.