Оулавюр Сигурдссон - Избранное
— Ни над чем, — ответил он, глядя, как над рекой летят две каменушки, совсем как в прошлом году.
— Почему ты ведешь себя так странно, не как все люди? — спросила она. — Вместо того чтобы рассказать при встрече что-нибудь новенькое, начинаешь вдруг смеяться и фыркать как дурачок!
— Послушай, — сказал он. — Тебе ведь надо переправиться через реку, правда?
— Ну да. Ты меня перевезешь?
— Моя лошадь в твоем распоряжении.
— Может быть, проводишь меня до пустоши?
— Нет, не могу.
— Какие же у тебя дела?
— Так, разные, — ответил он.
— С тобой невозможно разговаривать. — Она тряхнула головой. — Подержи-ка узелок, я заберусь на лошадь.
Он взял узелок и стал смотреть на косяк казарок, летевших к югу, пока она не спросила, не лучше ли ему сесть сзади, чтобы подхватить ее, если у нее голова закружится от быстрого течения.
— Нет, я подожду здесь. Поверни лошадь обратно и стегни ее слегка, когда переправишься.
— Что значит «когда переправишься»? — спросила она удивленно, не понимая, о чем он говорит. — Разве ты не поедешь со мной?
Ее голос вдруг снова стал задушевным и теплым и снова напомнил ему весенний ветерок над лугом. Парень почувствовал боль в груди, сердце разрывали противоречивые чувства; он нагнулся, сорвал травинку полевицы, перевел взгляд на лужайку, где летом стояли палатки дорожников, и повторил:
— Я подожду здесь.
— А лошадь? — спросила она. — Ведь она может ускакать.
— Этого можешь не опасаться, она смирная.
— Да, но что мне делать, если закружится голова?
— Закрой глаза и крепче держись за гриву.
— Ну, всего хорошего, не буду тебя больше задерживать! — сказала она, надменно вскинув голову. — Если я свалюсь в реку, ты будешь виноват!
Перебравшись на другой берег, Сигрун Мария спрыгнула с седла, подвела лошадь к воде и шлепнула ее узелком.
— Ты никогда не узнаешь, что я собиралась тебе сказать! — крикнула она на прощанье и, не оглядываясь, пошла твердыми шагами прочь и скоро исчезла за поросшим красным вереском холмом.
А парень все прощался с родными местами. Он не хотел сразу ехать домой и направил старую лошадь вверх по мшистому серебристо-белому холму, где в ущелье ревел водопад. С глаз его словно спала пелена. Он смотрел, как пенные струи лижут валуны, видел отражение спокойных облаков в воде, заросли ивняка и вереска, карликовые березки, озаренные новым, мужественным светом, чувствовал, как умирают листья, а корни наливаются жизненным соком, втягивал в себя прохладный, терпкий аромат осени и понимал, что этот уголок земли останется с ним повсюду, куда бы он ни уехал, и будет вечно давать ему силу и жить в душе заветным сокровищем.
Он был молод. Он был свободен. Чары развеялись.
Но он не мог предвидеть, что через несколько лет земля вновь изменится и озарится светом еще более прекрасным, чем весеннее небо, засияет блеском, с которым не сравнятся безмятежные летние рассветы, — а потом вновь станет темной и пустынной, холодной и безжизненной, как ночь, которая прижимает нас к своему сердцу, когда мы умираем.
UTBRIGÐI JARÐARINNAR, 1947 Перевод С. Неделяевой-Степонавичене и А. ХодаревойПисьмо пастора Бёдвара
(Повесть)
«Дорогая дочка!
Дай бог, чтобы эти строки застали вас обоих, тебя и твоего мужа, в добром здравии. Пишу тебе не с тем, чтобы сообщить какие-то новости — ничего сколько-нибудь существенного или важного в нашей жизни не произошло с тех пор, как я писал тебе…»
Сьера[2] Бёдвар Гюннлёйхссон, точнее, Бёдвар С. Гюннлёйхссон, pastor emeritus[3], долго вглядывался в лежащий перед ним белоснежный лист почтовой бумаги, пытаясь вспомнить, когда в последний раз писал дочери письмо на таком же вот листе бумаги. Недели две назад? Очень может быть, что и три. Он хорошо помнил, что был ласковый, погожий день, около трех часов пополудни и солнце светило ему прямо в лицо, когда он шел на почту отправить письмо. На конверте с наклейкой «авиа» стояло имя получателя: г-жа Свава Б. Эндрюс, а чуть ниже — адрес: 505 Woodhaven Blvd, Queens, Long Island, New York, U.S.A.
Напишу «недавно», решил он. Ужас до чего я стал забывчив.
Вместо того чтобы успокоиться на этом, примириться с небольшой неточностью и продолжать письмо, он, однако ж, откинулся на спинку кресла, поправил очки и стал смотреть в окно на свои любимые березки и рябины, на разноцветные крыши и затянутое облачной пеленой небо. Солнца не было видно, но день был ясный, точь-в-точь как накануне. На оконном стекле гудела мошкара. Где-то невдалеке пели дрозды. Сьера Бёдвар рассеянно слушал их пение, но мало-помалу рука его зашевелилась, положила ручку на стол, скользнула в жилетный карман и вытащила золотые часы — подарок прихожан, который они преподнесли ему на прощанье шесть лет назад.
— Ну что же, — сказал он самому себе. — Полтретьего.
Завинчивая колпачок авторучки, сьера Бёдвар вздохнул и подумал, что, наверно, неплохо было бы выйти на улицу. Вполне возможно, что если он прогуляется к морю или по берегу Озерца[4], то на свежем воздухе ему что-нибудь да вспомнится, какая-нибудь интересная мысль придет в голову, и можно будет поделиться ею с дочерью. Допишу после, когда вернусь с прогулки, решил он.
Все это утро он отнюдь не сидел сложа руки, а трудился: по просьбе жены сходил за молоком, принес из магазина рыбы, полистал «Моргюнбладид»[5], вычистил коллекцию трубок всевозможных размеров, и коротких, и длинных, и только потом, устроившись поудобнее в кресле, еще раз перечитал корректуру своей последней статьи. Собственно говоря, это была даже не статья, а проповедь, сочиненная несколько лет назад, давние мысли, которые он всего-навсего сформулировал по-новому. Статья предназначалась для журнала «Церковный вестник» и называлась «О могуществе молитвы». В корректуре нашлось не так уж много опечаток, пропущенных при вчерашнем чтении, и не было ни одной вопиюще безграмотной, но он все же решил пройтись по тексту еще раз, прочитать его как можно внимательнее вечером или же завтра, как только встанет. Затем он пообедал, съел несколько кусочков трески и тарелку овсяной каши, послушал по радио последние известия, после чего, набив в гостиной трубку, снова развернул «Моргюнбладид», время от времени задерживаясь то на одной, то на другой странице, пока не наткнулся на некролог какого-то портного. Некролог почему-то привлек его внимание, хотя портной был ему при жизни совершенно незнаком. Должно быть, он задремал, во всяком случае, вздрогнул в испуге, когда жена громко позвала его из кухни, крикнув, что если он хочет выпить горячего кофейку, то должен предстать перед ней сию же минуту.
— Сию же минуту! — сказала она.
Напившись кофе, он сразу ушел в кабинет, плотно закрыл за собой дверь и достал из ящика стола свои «Фрагменты воспоминаний». Эта пухлая рукопись вот уже три года разрасталась понемногу, день за днем, особенно в зимние месяцы. Внимательно перечитав последние страницы и оставив на полях кое-какие пометки, он принялся воскрешать в памяти давно минувшие годы и наконец начал писать:
«Мы, мальчишки, в гимназические годы были отъявленными сорванцами и всему на свете предпочитали шалости и проказы. Однажды в нашем классе поднялся немыслимый переполох…»
Дойдя до середины следующей фразы, он остановился, обдумывая, как лучше поведать о веселых эпизодах детства, но в этот миг на него обрушились, проникая сквозь все стены и двери, звуки бравурной музыки. Странно, подумал сьера Бёдвар, эстрадный концерт? В такое время дня — и вдруг эстрадный концерт? Тут он вспомнил, что сегодня суббота. Разумеется, Гвюдридюр включила радио, она всегда слушает концерты по заявкам для тех, кто находится в больнице. Пропустить такую передачу — как можно! До чего все-таки странно, что человек, которому уже перевалило за шестьдесят, способен получать удовольствие от этого оглушительного скрежета и воя, визга и душераздирающих воплей, которые добрые люди считают своим долгом послать по радио друзьям и ближним вместе с пожеланием скорейшего выздоровления и счастья!
«Мы, мальчишки, в гимназические годы были отъявленными сорванцами и всему на свете предпочитали шалости и проказы. Однажды в нашем классе поднялся немыслимый переполох…»
Вопреки своему обыкновению Гвюдридюр все же выключила радио — оттого, должно быть, что в эфире вдруг полилась мелодия, не имеющая ничего общего с мяуканьем и ржанием: «Песнь моя… летит с мольбою… тихо… в час ночной». Звуки шубертовской песни пробудили в душе сьеры Бёдвара смутные воспоминания, отчего веселые эпизоды из школьной жизни как-то сразу потускнели и начали отступать все дальше и дальше, хотя именно теперь его ничто от них не отвлекало. Посидев еще немного, он отказался от дальнейшей борьбы, бережно убрал рукопись со стола, точно она была стеклянной и могла разбиться на мелкие кусочки, спрятал ее обратно в тайник и запер на ключ. Потом выдвинул соседний ящик и принялся доставать оттуда разные вещицы. Под руку ему попался старый ящичек из-под сигар, в котором лежало несколько морских камешков не совсем обычной формы, он взял их в руки и стал рассматривать.