Жорж Санд - Спиридион
– Я плачу не о вашей смерти, – отвечал Фульгенций, – я плачу о нашей разлуке. Не ваше будущее тревожит меня, я знаю, что из моих объятий вы перейдете в объятия любящего вас Господа; но сам я останусь стенать на бесплодной земле, сам я осужден влачить безрадостное существование среди людей, из которых ни один никогда не заменит мне вас!
– О дитя мое! Не говори так, – отвечал аббат. – Провидение печется о людях добрых, о сердцах любящих. Отняв у тебя друга, который выполнил свой долг по отношению к тебе, оно подарит тебе в старости нового друга – верного товарища, любящего сына, преданного ученика, который скрасит твои последние дни так же, как ты скрашиваешь мои.
– Никто не сможет любить меня так, как я люблю вас, – продолжал Фульгенций, – ибо я никогда не буду достоин такой любви, какую вы внушаете мне; а если даже я и удостоюсь подобной награды в старости, то до этого пройдет еще так много долгих лет: ведь я еще совсем молод! Подумайте о том, как сильно буду я страдать все эти годы без поддержки и опоры, как плохо мне придется без ваших советов и вашего ободрения!
– Послушай, – отвечал ему аббат, – я поделюсь с тобой одной мыслью, она уже несколько раз посещала меня, но до сих пор я не придавал ей значения. Тебе известно, что никто не чужд так, как я, грубым выдумкам, к которым прибегают монахи, желая запугать паству; ничуть не больше нравятся мне экстатические видения, посредством которых невежественные фантазеры или подлые обманщики удовлетворяют свою ненасытную алчность или свое жалкое тщеславие; однако я верю в видения и сны, которым случалось порой внушать благодетельный страх или вселять животворную надежду в умы чистые, вдохновенные и набожные. Мне кажется, что самый холодный, самый просвещенный разум не может не верить в чудеса. К числу явлений сверхъестественных, которые не только не отвращают от себя мой ум, но, напротив, служат ему предметом сладостных мечтаний и смутных верований, принадлежат непосредственные сношения наших чувств с тем, что осталось в нас и вокруг нас от людей умерших, но горячо нами любимых. Я не верю, что труп способен отвалить камень от гроба и на какое-то время ожить, однако порой мне кажется, что некоторые части нашего существа не распадаются мгновенно, что перед тем, как исчезнуть навсегда, мы отбрасываем вовне отражение, которому отпущен более долгий срок жизни, чем нам самим, – так солнце, уже скрывшись за горизонтом, некоторое время еще продолжает слепить наши глаза своим блеском. Признаюсь тебе откровенно: в семье моей жило предание, которое я никогда не имел силы отвергнуть полностью. Согласно этому преданию, предки мои обладали такой огромной жизненной силой, что душа их, расставаясь с телом, переживала потрясение странное, неслыханное. В эти минуты умирающие видели, как собственный их образ отделяется от них и, двоясь, а то и троясь, предстает перед их взором. От матери я знаю, что мой дед-раввин утверждал перед смертью, будто видит по обе стороны своей постели призраки, похожие на него самого и одетые в ту одежду, какую надевал он в праздничные дни, отправляясь в синагогу. Надменному разуму так легко опровергнуть подобное предание, что я никогда не брался его опровергать. Предание это возбуждало мое воображение, и мне было бы огорчительно произнести ему приговор, не подлежащий обжалованию. Я вижу, что речи мои тебя удивляют. На твоих глазах я осуждал так сурово все фантазии наших духовидцев, высмеивал так безжалостно все их галлюцинации, что ты, того и гляди, сочтешь меня утратившим остроту и трезвость ума. Я же, напротив, ощущаю необычайный прилив умственной силы: мне кажется, что никогда еще я не различал так ясно те дали, какие открывает передо мною мир идей новых и неведомых. Когда для смертного наступает пора отказаться от услуг гордого разума, человек искренний, чувствуя, что ему нет больше нужды противиться страху смерти, отбрасывает щит и спокойным взором осматривает поле битвы, им покидаемое. В это-то мгновение он и может понять, что разум и наука, подобно невежеству и лжи, также страдают порою предрассудками и заблуждениями, так же грешат огульным отрицанием и узколобым упрямством. Да что я говорю! В это мгновение человек понимает, что человеческий разум и человеческая наука суть не что иное, как предварительные наброски, новооткрытые перспективы, за которыми открываются перспективы куда более далекие, бесконечные и неизведанные, и перспективы эти кажутся человеку непостижимыми по той причине, что скоротечность его жизни и слабость его сил не позволяют ему проделать хотя бы часть открывающегося перед ним пути. Иными словами, он понимает, что разум и наука его века могущественны лишь по сравнению с разумом и наукой века предыдущего, и с трепетом говорит себе, что те заблуждения, о которых он не может слышать без улыбки, казались его предшественникам последним словом человеческой мудрости. Он догадывается, что и его преемники будут так же смеяться над его премудростью, что все труды его жизни уподобятся дереву, которое однажды принесло плоды, а затем засохло и должно быть срублено под корень. Пусть же ощутит он в это мгновение свою ничтожность, пусть воззрит с философическим спокойствием на череду поколений, которые жили до него, и череду поколений, которые придут после него; пусть улыбнется при виде той промежуточной точки, где прозябал он сам – безвестный атом, незаметное звено бесконечной цепи! – пусть скажет: «Я пошел дальше моих предков, я приумножил или приукрасил сокровище, которое они завоевали». Но пусть не говорит: «То, чего я не сделал, сделать невозможно, то, чего я не понял, есть непостижимая тайна, те преграды, какие встретились на моем пути, не преодолеть ни одному смертному». Ибо подобные речи прозвучали бы кощунственно, и именно они послужили бы предлогом для разжигания тех костров, в какие инквизиторы бросают сочинения новаторские.
В тот день Спиридион не стал продолжать свой рассказ; он закрыл глаза и не промолвил больше ни слова. Однако назавтра он вновь вернулся к разговору, который, казалось, был ему приятен и отвлекал его от мучений физических.
– Фульгенций! – сказал он. – Что может означать слово «прошлое»? Какое действие может скрываться за словами «его не стало»? Не продиктованы ли эти слова заблуждениями наших чувств и беспомощностью нашего разума? Возможно ли, чтобы то, что существовало, исчезло полностью? Возможно ли, чтобы то, что существует, не существовало от века?
– Значит ли это, учитель, – спросил простодушный Фульгенций, – что вы не умрете? Или что я увижу вас и после того, как вас не станет?
– Меня не станет, но существование мое не прервется, – отвечал учитель. – Если ты будешь любить меня с прежней силой, ты будешь видеть, чувствовать, слышать меня повсюду. Облик мой будет стоять у тебя перед глазами, потому что его сохранит твоя память; голос мой будет звучать в твоих ушах, потому его сохранит память твоего сердца; ум мой будет беседовать с твоим умом, потому что душа твоя понимает меня и знает в совершенстве. Быть может даже, – прибавил он, охваченный неким вдохновением и как будто пораженный новой мыслью, – быть может, после смерти я открою тебе то, что мое и твое невежество не позволяют нам узнать и поведать друг другу. Быть может, твои мысли оплодотворят мои; быть может, семена, посеянные мною в твоей душе, принесут много плода, когда ты согреешь их своим дыханием. Молись, молись – и не плачь. Вспомни, как юный пророк Елисей попросил у Господа одной-единственной милости – чтобы дух пророка Илии был на нем вдвойне. Нынче, дитя мое, мы все пророки. Мы все ищем слово жизни и дух истины.
В свой последний час аббат соборовался с достоинством и спокойствием человека, который исполняет обряд, не веря в него, но уважая чужие верования. Он простился со всеми монахами, благословил их в последний раз, а затем обратился к Фульгенцию, который, видя своего наставника исполненным силы и покоя, надеялся, что кризис миновал и смерть отступила:
– Вели им уйти, Фульгенций; я хочу остаться с тобой наедине. Поторопись, я умираю.
Фульгенций в отчаянии повиновался; когда они остались одни, ученик, трепеща и проливая слезы, спросил, отчего учитель, с виду столь покойный, так твердо убежден, что жизнь его вот-вот окончится?
– В самом деле, я чувствую себя превосходно, – отвечал Спиридион, – тело мое и душа испытывают блаженство, какого не знали прежде, и я с радостью поверил бы, что дни мои вовсе не сочтены. И тем не менее смерть уже пришла за мной, это очевидно: только что я видел свой призрак, он указал мне на песочные часы и знаком дал понять, что пора удалить отсюда людей бесполезных или недоброжелательных. Взгляни: сколько еще песку осталось в часах?
– О учитель! меньше половины.
– Хорошо, дитя мое… Подай мне рукопись… положи ее мне на грудь и укрой меня саваном.
Фульгенций повиновался; на лбу его выступил холодный пот. Аббат взял его за руку и вновь повторил: