Уильям Фолкнер - Сойди, Моисей
Они глядели друг на друга в темноте.
— Завтра, — сказал коммивояжер.
— Сейчас, — сказал Лукас.
— Завтра.
— Сейчас, — сказал Лукас. Невидимое лицо смотрело ему в лицо и не видело. И он и Джордж прямо кожей чувствовали, как дрожь белого передается воздуху тихой летней ночи.
— Эй, — сказал торговец, — сколько те нашли, ты говорил?
Но Лукас ответил раньше Джорджа:
— Двадцать две тысячи долларов.
— Может, и больше, чем двадцать две, — сказал Джордж. — Большой был кув…
— Ладно, — сказал торговец. — Я выпишу тебе квитанцию, как только мы кончим.
— Сейчас надо, — сказал Лукас.
Они вернулись к автомобилю. Лукас держал фонарь. У них на глазах коммивояжер расстегнул свой лакированный портфель, выдернул оттуда купчую на мула и швырнул Лукасу. Они продолжали наблюдать за ним, пока он дрожащей рукой заполнял под копирку большую квитанцию; он расписался и вырвал одну копию.
— Она переходит к тебе в собственность завтра утром, — сказал торговец. — До тех пор она моя. — Он выскочил из машины. — Пошли.
— И половину, чего она найдет, — мне, — сказал Лукас.
— От какого шиша там будет половина, если ты стоишь и треплешь языком? — сказал торговец. — Пошли.
Но Лукас не двинулся с места.
— А как же эти пятьдесят долларов, что мы нашли? — спросил он. — От них мне идет половина?
На этот раз коммивояжер только стоял и смеялся над ним, хрипло, долго и невесело. Потом ушел. Даже не застегнул портфель. Он отнял машину у Джорджа,
— Джордж Уилкинс, — сказал Лукас.
— Сэр? — сказал Джордж.
— Отведи мула туда, где взял. Потом ступай к Росу Эдмондсу и скажи, что хватит беспокоить из-за него людей.
IIIОн поднялся по выщербленной лестнице, возле которой стояла под широким седлом светлая кобыла, и вошел в длинную комнату, где на полках стояли консервы, на крючьях висели хомуты, клешни, постромки и пахло черной патокой, сыром, кожей и керосином. Эдмондс, сидевший за бюро, повернулся вместе с креслом. — Где ты был? — спросил он. — Я посылал за тобой два дня назад. Ты почему не пришел?
— В кровати, наверно, был, — сказал Лукас. — Три ночи уже ночью не ложился. Теперь мне это тяжело — когда молодой был, то ли дело. И вам будет тяжело в мои годы.
— Я, когда был вдвое моложе тебя, и то не затеял бы такой глупости. Может, и ты кончишь затевать, когда станешь вдвое старше меня. Но я другое хотел спросить. Я хотел узнать про этого проклятого торгаша из Сент-Луиса. Дан говорит, он еще здесь. Что он делает?
— Клад ищет, — сказал Лукас.
Эдмондс на секунду лишился дара речи.
— Что? Что ищет? Что ты сказал?
— Клад ищет, — повторил Лукас. Он слегка оперся задом о прилавок. Потом достал из жилетного кармана жестянку нюхательного табаку, открыл, аккуратно насыпал полную крышечку, двумя пальцами оттянул нижнюю губу, опрокинул над ней крышечку, закрыл жестянку и спрятал в жилетный карман. — С моей искательной машиной. На ночь у меня арендует. Потому мне и спать не приходится ночью — чтобы не утек с ней. А вчера ночью он не пришел — слава богу, выспаться удалось. Так что, думаю, уехал туда, откудова приехал.
Эдмондс сидел во вращающемся кресле и смотрел на Лукаса:
— У тебя арендует? Ту самую машину, ради которой ты угнал моего… у меня… ту самую машину…
— По двадцать пять долларов за ночь, — сказал Лукас. — Он сам с меня столько запросил за одну ночь. Так что, думаю, это правильная плата. Он же ими торгует; ему видней. Не знаю, я столько беру.
Эдмондс положил руки на подлокотники, но не встал. Он сидел неподвижно, чуть подавшись вперед, глядя на негра, в котором только запавший рот выдавал старика: негр стоял, прислонившись к прилавку, в вытертых мохеровых брюках, какие мог бы носить летом Гровер Кливленд или президент Тафт,8 в белой крахмальной рубашке без воротничка, в пожелтелом от старости пикейном жилете с толстой золотой цепочкой, и лицо его под шестидесятидолларовой, ручной работы, бобровой шапкой, которую ему подарил пятьдесят лет назад дед Эдмондса, не было ни серьезным, ни важным, а вообще ничего не выражало.
— Не там он искал-то, — продолжал Лукас. — Он искал на холме. А деньги вон они где зарыты, возле речки. Те двое белых, ну, те, что пробрались сюда четыре года назад и унесли двадцать две тысячи… — Наконец Эдмондс поднялся с кресла. Он набрал полную грудь воздуху и медленно пошел на Лукаса. Теперь мы с Джорджем Уилкинсом его спровадили и…
Медленно шагая к нему, Эдмондс выдохнул. Он думал, что закричит, но это был только шепот.
— Уйди отсюда, — сказал он. — Иди домой. И не показывайся. Чтобы я тебя больше не видел. Будут нужны продукты — присылай тетю Молли.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ IЭдмондс поднял голову от гроссбуха, заметил, что по дороге подходит старуха, но не узнал ее. Он опять углубился в гроссбух и, только когда она с трудом поднялась на крыльцо и вошла в лавку, понял, кто это. За последние четыре года или пять он ни разу не видел, чтобы старуха вышла за калитку. Отправляясь объезжать свои поля, ехал мимо ее дома и видел ее с лошади: она сидела на веранде, скомкав морщинистое лицо вокруг тростникового чубука глиняной трубки, или ходила по двору, от лохани с бельем к веревке, ходила медленно, с трудом, как древняя старуха, — даже Эдмондсу, когда он об этом задумывался, она казалась старше своих лет. Раз в месяц он слезал с лошади, набрасывал поводья на забор, входил в дом с жестянкой табака и мешочком ее любимых мягких дешевых конфет и проводил с ней полчаса. Называл это возлиянием своей Удаче — на манер римского сотника, проливавшего немного вина, прежде чем выпить,9 — но на самом деле это было возлияние предкам или совести — хотя существование ее он скорее всего стал бы отрицать, — в образе, в лице негритянской женщины, которая не только была ему матерью, потому что другой он не знал, не только приняла его в ту ночь потопа, когда ее муж чуть не пожертвовал жизнью, чтобы доставить врача — все равно опоздавшего, — но и переселилась в их дом вместе со своим ребенком, — черный младенец и белый младенец спали в одной комнате, вместе с ней, и она давала грудь обоим, пока не пришла пора отнять их от груди, да и потом не отлучалась из дому надолго, пока ему не стукнуло двенадцать и его не отправили в школу, — маленькая женщина, почти крошка, за эти сорок лет она стала еще крошечнее, но носила все такие же белые чистые косынки и фартуки, в каких он ее запомнил с детства; он знал, что она моложе Лукаса, но выглядела она гораздо старше, невероятно старой, и в последние годы стала называть его именем отца, а иногда и так, как старики негры звали его деда.
— Господи, — сказал он. — Что ты здесь делаешь? Почему не послала Лукаса? Неужели он не понимает, что тебе…
— Он сейчас спит, — сказала старуха. Она еще не отдышалась после дороги. — Вот я и улучила минуту. Мне ничего не надо. Поговорить с тобой хотела. — Она слегка повернулась к окну. Эдмондс увидел лицо в тысяче морщин.
— О чем же? — Он встал с вращающегося кресла и подтащил ей из-за бюро другое, с прямой спинкой и ножками, перевязанными проволокой. — Вот, сказал он.
Но она только перевела с него на кресло невидящий взгляд, и тогда он взял ее за руку, — под двумя или тремя слоями одежды, под безупречно чистым платьем рука показалась на ощупь не толще тростникового чубука ее трубки. Он подвел ее к креслу и усадил; ее многочисленные юбки и нижние юбки пышно раскинулись по сиденью. Она сразу наклонила и повернула в сторону лицо, заслонив глаза узловатой ладонью, похожей на связку сухих обугленных корешков.
— Болят у меня от света, — сказала она.
Он помог ей встать и повернул ее кресло спинкой к окну. На этот раз она нашла его и села сама. Эдмондс уселся в свое кресло.
— Ну, так о чем? — сказал он.
— Уйти хочу от Лукаса, — сказала она. — Я хочу этот… этот….
Эдмондс сидел не шевелясь и смотрел ей в лицо, хотя сейчас не мог его разглядеть в подробностях.
— Что? — сказал он. — Развод? После сорока пяти лет, в твоем возрасте? Что ты будешь делать? Как будешь обходиться без…
— Работать могу. Пойду…
— Да нет, черт, — сказал Эдмондс. — Ты же понимаешь, я не об этом. Даже если бы отец не распорядился в завещании обеспечивать тебя до конца жизни… Я спрашиваю — что ты будешь делать? Бросишь дом, ваш с Лукасом, и перейдешь жить к Нат и Джорджу?
— У них не лучше, — сказала она. — Мне совсем надо уйти. Он рехнулся. Как раздобыл эту машину, совсем рехнулся. Обои они с… с… — Эдмондс видел, что она не может вспомнить имя зятя, хотя оно только что было произнесено. Она опять заговорила, не шевелясь, ничего как будто не видя, и ее руки напоминали две скомканные чернильные кляксы на чистом белом переднике: — Каждую ночь с ней возится, целыми ночами клад ищет. За скотиной и то ухаживать перестал. Я и лошадь кормлю, и свиней, и дою, как могу уж. Но это полбеды. Это я могу. И рада услужить, когда он хворый. А сейчас у него не в теле хворь — в голове. Ой, плохо. Даже в церковь по воскресеньям не ходит. Ой, плохо, хозяин. Не велел Господь делать то, что он делает. Боюсь я.