Сильвия Эштон-Уорнер - Времена года
Дождливый, дождливый, дождливый четверг, а я целый день разговариваю с малышами. Они задают сто тысяч вопросов в первую половину дня и двести тысяч – во вторую. И чем дольше мы разговариваем, тем яснее я ощущаю, что к нашему диалогу можно подобрать некий универсальный ключ. Что в этом диалоге скрыт какой-то высший – высочайший! – смысл, пока недоступный моему пониманию. И чем больше я устраняюсь как учительница и разговариваю с ними как человек, чем доверчивее я отдаюсь потоку их энергии, подчиняюсь их склонностям, их настроениям, их жажде общения, тем ближе подступает моя мысль и постижению того нечто, которое содержит ответы па все мои вопросы, – к ключу.
Но часто я думаю, что шум в классе – слишком дорогая цена в моем возрасте. Не шум сам по себе, повторяю я снова и снова, а душительница Вина, дочь страха: что скажут люди. Я прогоняю ее, но она возвращается. Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь распрощаться с ней навсегда в этой короткой жизни. Наверное, дело тут все-таки не в одной лишь отваге; отвага отвагой, но чтобы разделаться с Виной, необходимо хирургическое вмешательство: бывают случаи, когда приходится удалять опухоль, даже если человек прожил с ней всю жизнь.
Только мечта в состоянии выдержать мертвую хватку Вины, мечта, которая неистовствует у меня в груди, как гром на небесах, – мечта о настоящем детском питомнике, где отвлеченному образу ребенка дозволено принимать любые очертания.
Дождливый, дождливый четверг...
После ленча придут старшие девочки вязать, кроить и шить, после ленча репетиция оркестра – и все это сверх занятий с малышами. Шум достигает апогея. Когти Вины впиваются мне в горло, странные картины – как необычно ведут себя дети! – возникают в моем сознании. И где-то, теперь уже не так высоко надо мной, теперь уже не так далеко... ключ.
Разум сверкает, сколько в нем граней! Одни обстоятельства рождают один отклик, другие – другой. Новый поворот – новые изменения, и снова изменения, и снова. Круг за кругом, час за часом. Одно настроение, другое настроение. Одна мысль, другая мысль. Одно желание, другое желание; одно воспоминание, другое воспоминание. Как уследить за всеми переменами на протяжении целого дня? За улыбкой, слезой, нежностью, яростью? За мыслью, мечтой, надеждой, сожалением? К тому времени, когда я запираю пианино, прячу цветные мелки на верхнюю полку кладовки, где их не достанут руки малышей и не приметят большие мальчики, которые придут утром разжигать печку, к тому времени, когда я в последний раз, минуя равнины, бросаю взгляд на свой любимый холм, едва различимый в пелене дождя, только гроза смутно напоминает мне об утренних размышлениях. Что-то о дожде... или о мужчинах? Как всякую мать, меня по-прежнему гложет необъяснимое желание приготовить и сложить в чемодан одежду для новорожденного... Но о каких родах шла речь? Так бывало не раз: в классе – в этом кратере вулкана – мои личные радости и горести будто сметает ураган. Я перестаю понимать, отчего была так счастлива или так несчастна. Я не помню, какое настроение у меня было минуту назад.
Я беру пенал и уже не помню, какое настроение у меня было минуту назад, я радостно выхожу из класса под проливной дождь и возвращаюсь домой омытая и обновленная, омытая – буквально.
Но ключ уже вновь – неотъемлемая часть меня самой.
Иногда поздно вечером, когда я тружусь над маорийскими хрестоматиями, я почти вижу его. Иногда мне кажется, что он вступил в незаконную связь с насилием. Из-за красок. Из-за красок в домиках-баночках, из-за красок на бумаге: краски – воплощение страсти и нежности, ее соседки. Как они сверкают, сливаются друг с другом и... они выходят из повиновения! Они командуют мной! Их решительность, их встречи и разлуки – они ведут себя как дети!
Поздно вечером мысли так непринужденно сменяют одна другую, будто хотят угнаться за движением кисти. Переливы красок па бумаге ускоряют бег картин в мире позади моих глаз. Они выступают вперед, отодвигаются, повторяются, сталкиваются, меняются местами и в конце концов я теряю всякое представление о том, что за стенами Селаха темно и тихо.
Я, старуха, сижу в кресле-качалке и содрогаюсь от мысли, что ничего не сумела сделать за те пять часов, которые каждый день проводила в классе, – эта картина преследует меня все настойчивее и настойчивее. Ее сменяет другая: я сумела сделать и меня выгнали из школы. Потом я вижу приготовительный класс, где инстинкты не подавлены запретами, и любуюсь красотой естественного роста, а потом снова и снова вижу агонию умов, смятых в лепешку. Я вижу первозданность па[7] и свое имя в черном инспекторском списке, а может быть, даже в директорском. Картины вытесняют одна другую, я вижу карие, голубые, черные глаза, их взгляд пробивается сквозь тяжелый свод традиций и правил, словно взгляд узников подземной темницы.
Я встаю и иду к двери, но, когда я окунаюсь в холод весенней ночи, картины исчезают, зато Вина тут же вскакивает мне на плечи, и я невольно задумываюсь, есть ли предел человеческой отваге или отвага – это некая субстанция, обладающая свойством делиться на части, каждая из которых способна к регенерации, так что ее запасы неиссякаемы. Выдержит ли этот спасательный пояс, если я поплыву против течения, размышляю я, проходя мимо длинноногих дельфиниумов. Будь у меня уверенность, что выдержит, я бы бросилась в поток и разбила своды темницы для малышей. Тогда страх перед бессильными сожалениями старости не старил бы меня раньше времени.
Иногда я почти вижу ключ. Но ощущение, что он здесь, рядом, особенно мучительно: идея, которая рвется к жизни и не в силах явиться на свет. Может быть, ткани моего мозга утратили с возрастом эластичность и податливость, и он уже не в силах дать жизнь ребенку. Может быть, мне уже не стоит готовить одежду для новорожденного и складывать ее в чемодан. Я глубже засовываю руки в карманы рабочего халата и в тревоге обхожу сад. Потом дом: иду к пианино, к одному окну, к другому в поисках уголка в моем маленьком мире, где беспокойство не так мучительно.
Но беспокойство стихает само собой – родовые муки тоже не длятся вечно, – и, возвращаясь через сад в Селах, я ухожу от мрака к свету. Я готовлю дрова на, утро и прикрываю на ночь рисунки.
Когда бы врагом моим был ты, о друг мой,
Неужто сумел бы коварней и злее
Меня поразить и унизить?
Дж. М. Хопкинс, стихотворение 74В прошлую пятницу я напрасно искала Поля в городе. В раздражении я пытаюсь поймать мотылька, но, разжав кулак, нахожу на ладони только смятый цветок дельфиниума. А Поль весел как никогда, и это мне особенно неприятно. Но сегодня пятница, я на минутку останавливаю машину, чтобы передохнуть... я ни за что не сказала бы «подождать»... и вижу Поля: он идет по улице не менее пьяный, чем в другие пятницы. Как больно, когда тебя прощают! Это одно из преддверий ада... ну, скажем... прихожая.
Боже правый, он просовывает голову в мою машину средь бела дня! Где-нибудь в Латинской Америке это, может быть, считается вполне приличным.
– Мадам, вы надушились теми же восхитительными духами!
– Дорогой Поль, это всего лишь духи номер два. Подождите, пока я открою флакон номер один.
– Мадам, вы всегда восхитительны, духи здесь ни при чем.
– Спасибо, Поль. Это очень мило с вашей стороны.
Одинокой целомудренной женщине нелегко вести такой диалог.
Поль не желает расставаться со мной. Мы идем пить чай в модное маленькое кафе, где умеют делать настоящий молочный коктейль (благодаря американцам, побывавшим здесь во время войны), а потом наступает самое приятное. Он отправляется со мной за покупками. Поль идет рядом, то и дело прикасаясь ко мне, как принято у влюбленных, и, хотя он уже успел заправиться, мы с удовольствием болтаем и смеемся. Поль покупает себе трубку, для солидности, и заходит со мной во все магазины. Он разговаривает с продавцами с полным знанием дела, и я начинаю думать, что он прежде сам стоял за прилавком. Без тени смущения он выбирает для меня помаду, пудру, пилочки для ногтей, занавески для школы. А в парфюмерном отделе даже исполняет sotto voce[8] песенку, которую когда-то продал рекламному агентству – что-то про косметику. Брр-р!
– Я хотел бы, – непринужденно заявляет в конце концов Поль или ром (сейчас мне это безразлично), – я хотел бы провести каникулы в Австралии вместе с вами.
– Простите, дорогой Поль, но я вынуждена обратить ваше внимание на мой преклонный возраст.
И тогда я слышу в ответ то, чего издала, – продолжение его фразы: «Будь вы на двадцать лет моложе, мы могли бы...»
– Это не имеет никакого значения.
«Наша маленькая девочка, – пишет Пату, –
она умеет смеяться
утром.
Но не умеет
вечером».