Михаил Салтыков-Щедрин - Благонамеренные речи
– А по моему мнению, это не только не к оправданию, но даже к отягчению их участи должно послужить. Потому, позвольте вас спросить: зачем с их стороны поспешность такая вдруг потребовалась? И зачем, кабы они ничего не опасались, им было на цыпочках идти? Не явствует ли…
– А я полагаю, что это затем было сделано, чтоб вы вперед подслушивали умеючи. А вы вот подслушиваете, да ничего не слышите!
– Извините меня! Довольно неистовых слов слышал: свобода, эмансипация, протолериат!.. И, опять-таки, случай с ребятишками… не достаточно ли из оного явствует…
– Слушайте-ка! ведь вы сами отлично знаете, что это детская игра?
– Но почему же они предприняли именно ее, а не другую какую игру, и предприняли именно в такой момент, когда меня завидели? Позвольте спросить-с?
– Об этом вы бы у них спросили!
– Стало быть, по мнению вашему, все это – дело возможное и ненаказуемое? Стало быть, и аттестация, что я детей естеству вещей не обучал, – и это дело допустимое?
– Ежели вы находили эту аттестацию для себя обидною, то вам следовало ее той инстанции обжаловать, от которой зависит определение сельских учителей.
– Позвольте мне сказать! Имею ли же я, наконец, основание законные свои права отыскивать или должен молчать? Я вашему высокородию объясняю, а вы мне изволите на какую-то инстанцию указывать! Я вам объясняю, а не инстанции-с! Ведь они всего меня лишили: сперва учительского звания, а теперь, можно сказать, и собственного моего звания…
– Ну, это что-то уж мудрено!
– Напротив того, даже очень легко-с. Позвольте мне объяснить. После того случая, о котором я имел честь вам сообщить, поселилась между нами заметная холодность, а с ихней стороны, можно сказать, даже ненависть. Я доношение – и они доношение; я в губернию – и они в губернию. Что они там говорили, какие оправдания против моих доношений принесли – этого я не знаю. Знаю только, что наряжено было надо мною следствие, якобы над беспокойным и ябедником, а две недели тому назад пришло и запрещение. И выходит теперь, что я запрещенный поп-с! Ужели и этого в глазах начальства еще недостаточно?
Сказав последние слова, отец Арсений даже изменил своей сдержанности. Он встал со стула и обе руки простер вперед, как бы взывая к отмщению. Мы все смолкли. Колотов пощипывал бородку и барабанил по столу; Терпибедов угрюмо сосал чубук; я тоже чувствовал, что любопытство мое удовлетворено вполне и что не мешало бы куда-нибудь улизнуть. Наконец капитан первый нарушил тишину.
– Стало быть, теперича нужно дневного разбоя… тогда только начальство внимание обратит? – сказал он, не обращаясь ни к кому в особенности.
– Да чего-нибудь в этом роде, – пошутил Колотов.
– Чтобы нас, значит, грабить начали?
– Да, вообще… протолериат бы какой-нибудь произвели.
Я невольно усмехнулся.
– Смеется… писатель! Смейтесь, батюшка, смейтесь! И так нам никуда носу показать нельзя! Намеднись выхожу я в свой палисадник – смотрю, а на клумбах целое стадо Васюткиных гусей пасется. Ну, я его честь честью: позвал-с, показал-с. «Смотри, говорю, мерзавец! любуйся! ведь по-настоящему в остроге сгноить за это тебя мало!» И что ж бы, вы думали, он мне на это ответил? «От мерзавца слышу-с!» Это Васютка-то так поговаривает! ась? от кого, позвольте узнать, идеи-то эти к ним лопали?
– Вы бы у Васютки и спросили, кто, мол, тебя выучил на «мерзавца» «мерзавцем» отвечать?
– Стало быть, господину Парначеву так-таки ничего и не будет?
– Не знаю; до сих пор ничего замечательного не вижу… Понял я из ваших слов одно: что господин Парначев пропагандирует своевременную уплату недоимок – так ведь это не возбраняется!
– Не понравился, батя! не понравился наш осётрик господину молодому исправнику! Что ж, и прекрасно! Очень даже это хорошо-с! Пускай Васютки мерзавцами нас зовут! пускай своих гусей в наших палисадниках пасут! Теперь я знаю-с. Ужо как домой приеду – сейчас двери настежь и всех хамов созову. Пасите, скажу, подлецы! хоть в зале у меня гусей пасите! Жгите, рубите, рвите! Исправник, скажу, разрешил!
– Гм!.. Это недурно! только ведь вы, пожалуй, не скажете, капитан?
– Ну, вот вам крест! провалиться мне на сем месте, ежели не скажу!
– Скажите, скажите! я не обижусь. Ну-с, конференция, стало быть, кончена; о господине Парначеве вы никаких больше сведений сообщить не имеете?
– По замечанию моему, хозяин здешний словно бы изъявлял готовность свидетельствовать! – отозвался отец Арсений, – впрочем, думаю, что вряд ли и его свидетельство во внимание примется.
– Нет, отчего ж! пускай свидетельствует! Только я должен вас предупредить, что мне известны некоторые эпизоды из жизни здешнего хозяина…
– Эпизодов, ваше высокоблагородие, в жизни каждого человека довольно бывает-с! а у другого, может быть, и больше их… Говорить только не хочется, а ежели бы, значит, биографию каждого из здешних помещиков начертать – не многим бы по вкусу пришлось!
– Какие же это эпизоды про здешнего хозяина? – полюбопытствовал я у отца Арсения.
– Пустое дело-с. Молва одна. Сказывают, это, будто он у здешнего купца Мосягина жену соблазнил и вместе будто бы они в ту пору дурманом его опоили и капиталом его завладели… Судбище у них тут большое по этому случаю было, с полгода места продолжалось.
– Мосягин? Этот не яичник ли? – вспомнилось мне.
– Он самый-с. Яйца по окрестности скупал и в Петербург отправлял.
– Жив он?
– И посейчас здесь живет. И прелюбодейственная жена с ним. Только не при капиталах находятся, а кое-чем пропитываются. А Пантелей Егорыч, между прочего, свое собственное заведение открыл.
– И какое еще заведение-то! В Москве не стыдно! за одну машину восемьсот заплатил! – вставил Терпибедов.
– Мужик умный. А в настоящее время даже и христианин-с.
– Ну, батя! что христианин-то он – это еще бабушка надвое сказала! Умница – это так! Из шельмов шельма – это я и при нем скажу! – отрекомендовал Терпибедов.
– Позвольте, батюшка! – вновь начал я, – вот вы сейчас сказали, что Мосягин и теперь здесь живет? Что ж он, так-таки просто и живет?
– А что же ему больше делать, сударь?
– Да ведь вы говорите, что Пантелей Егоров жену у него соблазнил, капитал отнял…
– То есть, как бы вам сказать! Кто говорит: отнял, а кто говорит: Мосягин сам оплошал. Прогорел, значит. А главная причина, Пантелей Егоров теперича очень большое засилие взял – ну, Мосягину против его веры и нету.
– Тем, стало быть, и кончено?
– По здешнему месту эти концы очень часто, сударь, бывают. Смотришь, это, на человека: растет, кажется… ну, так растет! так растет! Шире да выше, краше да лучше, и конца-краю, по видимостям, деньгам у него нет. И вдруг, это, – прогорит. Словно даже свечка, в одну минуту истает. Либо сам запьет, либо жена сбесится… разумеется, больше от собственной глупости. И пойдет, это, книзу, да книзу, уже да хуже…
– И дельно! потому – дурак! Учить дураков надо! – выпалил Терпибедов.
– По здешнему месту насчет дураков даже очень строго. Вроде как даже имением своим владеть недостойными почитаются… Сейчас, это, или сам от своей глупости прогорит, или унесет у него кто-нибудь…
– Дурак – это по-здешнему значит: выморочный человек, – пояснил Колотов.
– Так прикажете позвать Пантелея Егорыча?
– Позовите! позовите! пускай свидетельствует!
* * *На оклик Терпибедова вошел человек, составлявший совершенную противоположность с запрещенным попом. Насколько отец Арсений был солиден и сдержан в своих движениях, настолько же Пантелей Егоров был юрок и быстр. Несмотря на несколько лет благополучного хозяйничанья, он все еще резко напоминал собой бойкого полового, хотя, впрочем, уже свысока относился к этой незавидной должности и изо всех сил старался подражать «настоящим хозяевам». Это был малый лет тридцати, с круглым, чистым и румяным лицом, курчавою головою, небольшою светло-русою бородкой и маленькими, беспокойно высматривающими глазками. Одет он был в полурусский-полунемецкий костюм, состоявший из двубортного застегнутого сюртука, жилета и брюк, запущенных в длинные, до колен, сапоги. Вся фигура его была в непрестанном движении: голова поминутно встряхивалась, глаза бегали, ноздри раздувались, плечи вздрагивали, руки то закидывались за спину, то закладывались за борты сюртука. Да и сам он беспрестанно то садился на стул, то опрометью вскакивал с него, как бы вследствие давления какой-то скрытой пружины. Вообще, с первого же взгляда можно было заключить, что это человек, устроивающий свою карьеру и считающий себя еще далеко не в конце ее, хотя, с другой стороны, заметное развитие брюшной полости уже свидетельствовало о рождающейся наклонности к сибаритству. Как видно, он ожидал, что его позовут на вышку, потому что, следом за ним, в нашу комнату вошло двое половых с подносами, из которых на одном стояли графины с водкой, а на другом – тарелки с закуской.