Франц Кафка - Письма к Фелиции
У всех этих несуразностей есть одна и достаточно очевидная причина, я повторюсь, назвав ее, потому что сам страшно легко о ней забываю, – это всего лишь состояние моего здоровья, только оно, и ничто другое. Больше я об этом написать не могу, но именно мое самочувствие лишает меня уверенности перед Тобой, бросая меня из жара в холод, а следом и Тебя втягивая в эти метания. Именно из-за этого прежде всего – и даже прежде моей любви к Тебе – я так жадно жду Твоих писем и буквально их пожираю, из-за этого не могу до конца поверить Твоим добрым словам, из-за этого извожу себя и Тебя своими печальными просьбами, только из-за этого. И перед этой бедой, конечно же, бессильна даже самая беззаветная доброта. Чувствую, я никогда не найду в себе сил Тебя лишиться, и эта немочь, которую в других я посчитал бы добродетелью, будет самым страшным моим грехом.
Любимая, это было наказание, а не поездка. Вчерашний пустой вечер совсем меня доконал. По-моему, за время всей поездки не было и секунды, чтобы я не был несчастлив хоть чуточку. Даже наверху, в горах, была мразь и слякоть, хотя ночью шел снег, отключить в моем номере отопление оказалось невозможно, пришлось на всю ночь оставить окно настежь, я спал и чувствовал, как снежные хлопья ложатся мне на лицо. Всю дорогу я сидел напротив какой-то мерзкой бабы и с трудом подавлял желание запихнуть кулак ей в рот всякий раз, когда она зевала. По пути, чтобы хоть как-то утешиться, я посматривал на Твою фотографию, она утешала меня и ночью, положенная на стул возле кровати. Нельзя, нельзя уезжать, когда дома ждет работа, требующая всех твоих сил, – тут впору проявить непослушание по службе, но остаться. А все от этой неотступной тревоги – она и сейчас, кстати, меня не отпускает, – что поездка собьет меня с толку, повредит той коротенькой истории, которую я сейчас сочиняю, что я не смогу писать, и т. д. И с такими-то мыслями смотреть в окно на гнилую промозглую погоду, бегать по грязи, увязать в грязи, вставать в пять утра! Чтобы хоть как-то отомстить этому городишке, я купил в местном писчебумажном магазинчике единственную во всем Крацау приличную книжицу. Новеллу Бальзака. В предисловии, кстати, говорится, что Бальзак всю жизнь придерживался совершенно особого распорядка дня, который представляется мне весьма разумным. Он в шесть вечера ложился спать, в полночь вставал и остальные восемнадцать часов работал. Вот только зря он пил так много кофе, это вредно для сердца. Но в такой поездке даже Бальзак не в радость. Новелла мне не понравилась. В железнодорожной газетенке, что кладут в поездах, я вычитал дурацкое, хотя и приписываемое Гёте, изречение о Праге как «драгоценнейшем камне в короне Земли». Короче, самым прекрасным в этом путешествии оказалось возвращение в Прагу – да и состояние мое по мере приближения к Праге постепенно улучшалось. Когда я сходил с поезда, меня вдруг цапнула за воротник детская ручонка, я обернулся и увидел у себя за спиной молодую женщину с ребенком на руках. Она очень живо напомнила мне Тебя, по крайней мере в самый первый миг, и опять-таки не лицом и не какой-то мелочью, на которую можно было указать, а всем обликом и потому как-то особенно неотвратимо. А может, это просто оттого, что Твой образ постоянно у меня перед глазами. Заботливее, чем это сделал я, еще никто и никогда не помогал этой юной даме выйти из вагона. Да ей и нужно было помочь, с ребенком на руках она не видела ступенек.
Разумеется, я хочу услышать о Твоих прежних путешествиях, и как можно больше! Мне с самого начала показалось странным, что Ты для отдыха избрала такую поездку, во время которой и на природе не побудешь, а с другой стороны, и незнакомые или по крайней мере интересные города не посмотришь. Родичи, если уж так жаждут повидаться, пусть сперва переберутся на Ривьеру и приглашают в гости туда. Кстати, в той поездке я, хоть и ненавязчиво, но все же иногда Тебя сопровождал. У меня в Бреслау тоже есть добрый знакомый (но не тот набожный, о котором я тебе однажды писал, тот живет в деревне, по профессии землемер, и его адрес мне пришлось бы сперва долго отыскивать в библии, которую он подарил мне на память); надобно заметить, что из-за моей нерадивости в переписке доброе это знакомство поддерживается по большей части безмолвно. Но к тому времени, когда Ты, по моему расчету, должна была уже быть в Бреслау, я ему написал – по меньшей мере после месячного перерыва, – чтобы хоть письмом приобщиться к городу, где Ты как раз гостила. Возможно, я не вполне отдавал тогда себе в этом отчет, но так оно и было, да и не было у того письма никакого иного повода.
Кстати, ведешь ли Ты дневник? Или, может, вела раньше? И в связи с этим же еще вопрос: почему Ты ничего больше не пишешь о своей подруге, которую сама же называла очень близкой?
Прощай, любимая. Угрозы, которая, как Ты могла прочесть в начале, повисла над нами, мы лучше касаться не будем до тех пор, пока не сможем перемолвиться друг с другом настоящим изустным, а не только письменным словом. Ты ведь тоже так думаешь?
Прошу тебя, не рассматривай сегодняшнее письмо как рецидив, я по-прежнему живу в новом времени, просто оно несколько омрачено затором моего писательства. Твою руку, Фелиция!
Франц.
Не могу не упомянуть, чем завершилось выполнение основной задачи моей командировки, ибо и это тоже знаменательно характеризует зловредный характер всей поездки. А именно – мне сопутствовал успех, вернее, не мне, а моей конторе. Ибо сам-то я рассчитывал отспорить от силы крон 300, а выбил 4500, то есть на 4000 больше. «Надо было противиться этому успеху», – говорил я себе на обратном пути, не отрывая глаз от ворон на заснеженных полях.
27.11.1912
Любимая, было уже почти без четверти двенадцать дня, мне удалось ненадолго удрать от всех своих работ, я пребывал почти в прежнем своем волнении и уже начал письмо к Тебе, первые строки которого прилагаю ниже. Тут, на счастье, пришла от Тебя открытка с фотокарточкой. (Твое понедельничное письмо я тоже получил лишь сегодня.) Да, любимая, вот так хорошо, это то, чего я хотел, хоть какую-нибудь весточку, а уж такую, давно обещанную, – пусть даже и столь крохотную, – обязательно. Я, к примеру, вовсе не хочу, чтобы Ты писала мне ночами, и продолжаю на этом твердо стоять, предполагаю даже, что моя вчерашняя посредственная работа тем и объясняется, что Ты вчера в то же самое время писала мне («Боже, сделай так, чтобы это было правдой!» – молю я в глубине души), но если уж ночное письмо написано, я желаю его получить. В открытке своей Ты пишешь, что писала мне в понедельник ночью, и, как видишь, этого письма у меня нет. Что прикажешь мне делать? И это при том, что каждая строчка Твоя так нужна мне! Судя по открытке, я, видимо, должен ожидать завтра два письма, а получу наверняка в лучшем случае одно, а то и вовсе ни одного. От беспомощности, от стремления к Тебе у меня просто руки опускаются, вернее, сами падают со стола.
Разумеется, и все мои письма тоже пропадают, из Крацау, из Райхенберга, сегодняшнее утреннее, простые, заказные, с уведомлением, заказные срочные – просто все. Ты, например, уверяешь, что я в воскресенье ночью написал Тебе всего несколько строк, а я послал Тебе не меньше 8 страниц и еще бесконечно долгий вздох в придачу. Любимая, если почта в самое ближайшее время не прибьет нас друг к другу, мы можем так никогда и не встретиться.
К этой новой фотографии у меня странное чувство. Маленькая девочка мне как-то ближе, ей-то я все мог сказать, а перед этой дамой немного робею; если это тоже Фелиция, думаю я, то она тут уже совсем взрослая барышня, а барышней она не может быть как бы между прочим. Она весела, маленькая девочка тоже не была печальной, но ужасно серьезной; барышня выглядит румяной и пухлощекой (хотя это, вероятно, всего лишь эффект вечернего, так мне кажется, освещения), маленькая девочка была бледна. Если бы в жизни пришлось между ними выбирать, я бы, конечно, не кинулся без всяких раздумий к маленькой девочке, этого я не хочу сказать, но очень медленно все же двинулся бы только к ней, продолжая, правда, то и дело оглядываться на взрослую барышню, дабы не упустить ее из виду. А лучше всего, конечно, было бы, если бы потом маленькая девочка отвела бы меня к взрослой барышне и представила ей.
Что это, кстати, была за фотография, из которой Ты себя вырезала? Почему я не могу получить ее целиком? Это что, плохой снимок? Ты все еще не можешь поверить, что даже на плохой фотографии я увижу в Тебе только хорошее? По кусочку белого кружева на шее, краешек которого виднеется на снимке и которое, конечно, может быть просто воротничком блузки, я даже начинаю подозревать, что Ты запечатлена тут в роли Пьеро; если это правда так, тогда с Твоей стороны довольно нехорошо утаивать от меня весь снимок, да и вообще это грех, резать фотографию, особенно посылая ее кому-то, кто изголодался увидеть Тебя так же, как я.
Ваше предприятие я в общем и целом представлял себе правильно, но вот чего уж я совсем не мог предположить, так это того, что от вас ежедневно исходит адский шум аж от полутора тысяч граммофонов. Сколько нервов истрепано при Твоем соучастии, об этом, милая дама, Ты подумала? Было время, когда меня прямо-таки преследовала навязчивая идея, что где-нибудь поблизости от нашего дома появится граммофон и это будет моя погибель. По счастью, ничего подобного не случилось, Ваш пражский филиал (адреса которого я все еще не знаю, как и его руководителя, которому я никогда не забуду, что он однажды был с Тобой в Град-чанах), похоже, не слишком-то утруждается, надо бы Тебе как-нибудь нагрянуть к ним с однодневной – а лучше недельной, а лучше на всю жизнь – проверкой. Но 1500 граммофонов! И каждый, прежде чем его упакуют и отправят, по меньшей мере один раз должен что-то прогорланить! Бедная Фелиция! Хватает ли там у вас прочных стен, чтобы уберечь Тебя от полутора тысяч этих первых родовых воплей? Вот из-за этого и Твой аспирин. И уж кому-кому, а мне вовсе не надо слушать граммофон, одно их существование на свете я ощущаю как угрозу. Только в Париже они мне нравились, там на каком-то из бульваров фирма Пате открыла салон с патефонами, где за мелкую монетку Ты можешь прослушать поистине бесконечную программу на свой вкус (по выбору из толстенного каталога). Вот бы и вам в Берлине так же сделать, если вас еще не опередили. А пластинки вы продаете? Я закажу тысячу штук с Твоим голосом, который будет говорить мне только одно: что разрешает мне столько поцелуев, сколько мне требуется, чтобы забыть всю свою тоску-печаль.