Эдвард Бульвер-Литтон - Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена
Я обогнал тебя и последовал за своим врагом со всей быстротой, на какую способна была моя лошадь, но она не могла сравниться с конем Тиррела, мчавшимся во всю прыть. Так или иначе, в конце концов я доехал до очень крутого, почти обрывистого спуска. Пришлось двигаться медленно и осторожно, но это меня не очень смущало; я не сомневался, что Тиррел принужден будет сделать то же самое. Моя рука уже сжимала пистолет, готовясь совершить заранее обдуманное мщение, как вдруг до моего слуха долетел один-единственный пронзительный, резкий крик.
За ним не последовало ни звука – кругом царило безмолвие. Когда я был уже недалеко от подножия холма, мимо меня промчалась лошадь без всадника. Ливень прекратился, и при свете луны, выглянувшей за несколько минут до того из-за туч, я узнал коня, на котором ехал Тиррел. Что ж, мелькнула у меня мысль, может быть, он сбросил с себя всадника и моя жертва будет теперь целиком в моей власти. Я поехал быстрей, несмотря на то, что еще не совсем спустился с откоса, и вот добрался до исключительно унылого места, – то был обширный пустырь; справа находилась заводь, над которой высилось странного вида засохшее дерево. Я огляделся по сторонам, но нигде не обнаружил и признака жизни. Что-то темное и еле различимое лежало у заводи; я подъехал ближе, – милосердный боже! – враг мой выскользнул из моих рук: он был распростерт передо мною – неподвижный, холодный, мертвый.
– Как! – вскричал я, прерывая Гленвила, ибо не в силах был сдержаться. – Значит, не ты покончил с Тиррелом? – С этими словами я крепко сжал его руку. Я был так возбужден и увлечен его мучительным повествованием, нервы мои были до того напряжены, что я тут же разразился слезами радости и благодарности. Реджиналд Гленвил невинен, Эллен не сестра убийцы!
После краткого перерыва Гленвил продолжал:
– В глубоком, тягостном молчании смотрел я на обращенное ко мне искаженное лицо мертвеца. Темное, смутное чувство благоговейного страха наполнило мою душу. Я стоял один под небом, торжественным и святым, и ощущал над собою десницу божию: произнесен был таинственный и ужасный приговор. Кто-то пресек в самом разгаре мою неистовую и нечестивую ярость, словно бессильный гнев ребенка; некое всевидящее око следило за тем, как шаг за шагом развивался мой замысел, начертанный жалким моим разумом, и некая неисповедимая, грозная воля разрушила его именно в то мгновение, когда он, казалось, должен был увенчаться успехом. Я жаждал гибели своего врага, и вот желание мое исполнилось – каким образом, я не знал и не мог догадаться. Здесь, у ног моих, лежал он, немой и бесчувственный, комок праха земного. Казалось, что в тот миг, когда я уже занес руку, божественный мститель сам применил власть, по праву ему принадлежащую; казалось, ангел, уничтоживший некогда ассирийские полчища, снова устремился с неба, чтобы поразить жертву, хотя и более ничтожную, и, покарав смертного преступника, навеки положил предел мстительным замыслам его врага из числа таких же смертных!
Я слез с коня и склонился над убитым. Я вынул из-за пазухи миниатюру, с которой никогда не расставался, и омыл безжизненный образ Гертруды в крови того, кто ее погубил. Не успел я этого сделать, как до слуха моего донесся звук чьих-то шагов. Поспешно спрятал я, как мне показалось, портрет на груди, вскочил в седло и быстро помчался прочь. Тогда и в течение многих последовавших затем часов все чувства мои, казалось, замерли. Я был подобен человеку, завороженному сном и передвигающемуся как лунатик или же преследуемому призраком: глазам его мир живых, поглощенный своими заботами, представляется страной фантастических образов и скользящих теней, населенной чудищами мрака и ужасами могилы.
Лишь на другой день хватился я миниатюры. Я отправился на то самое место, внимательно обыскал все кругом, но тщетно – найти ее так и не удалось. Затем я возвратился в город и вскоре узнал из газет обо всем, что случилось после того, как я нашел убитого. С тревогой убедился в том, что все улики указывают на меня, как на преступника, и что агенты правосудия идут по следу, на который наводит их мой плащ и масть моего коня. Таинственное преследование Тиррела, стремление изменить свою внешность, то обстоятельство, что я обогнал тебя на дороге и скрылся при твоем появлении, – все это тягчайшим образом свидетельствовало против меня. Оставалось еще одно, самое убедительное доказательство, и его мог предъявить только Торнтон. В настоящий момент жизнь моя в его руках. Вскоре после моего возвращения в город он ворвался ко мне в комнату, запер дверь на ключ и на засов и, когда мы остались вдвоем, вызывающе произнес, злорадно усмехаясь в своем гнусном торжестве: «Сэр Реджиналд Гленвил, слишком часто оскорбляли вы меня своей надменностью, а еще больше – своими подачками; теперь моя очередь оскорблять и торжествовать – знайте, одного моего слова достаточно, чтобы отправить вас на виселицу».
И он обстоятельно изложил все, что свидетельствовало против меня, причем извлек из кармана мое угрожающее письмо к Тиррелу. Вы помните, я писал, что поклялся отомстить ему, что мщение рано или поздно его настигнет. «Прибавьте, – холодно сказал Торнтон, снова пряча письмо в карман, – прибавьте эти слова ко всем прочим уликам против вас, и я не дам за вашу жизнь медного гроша».
Не знаю, каким образом Торнтон завладел этой бумагой, столь для меня пагубной. Но когда он ее читал, я был потрясен, ясно осознав опасность, которой ныне подвергался. С одного взгляда понял я, что нахожусь в полной власти стоящего передо мною негодяя. Он заметил это и наслаждался моими терзаниями.
«Теперь, – сказал он, – мы хорошо узнали друг друга. Сейчас мне требуется тысяча фунтов. Я уверен, что вы мне не откажете. Когда я их истрачу, то приду опять. Пока же вы от меня избавляетесь». Я швырнул ему чек, и он удалился.
Ты легко поймешь, какое унижение испытал я, принеся гордость в жертву осторожности. Но принудили меня к этому исключительно важные соображения. Я быстро приближаюсь к могиле, и для меня не было бы существенной разницы, если бы насильственная смерть сократила мои дни: их и так остается уже не много, и я вовсе не стремлюсь их продлить. Но невыносима была мне мысль, что я навлеку на мать и сестру беду и позор, которых им не избежать, даже если бы на меня пало одно лишь подозрение в преступлении столь чудовищном. Когда же я осознал, как тяжелы скопившиеся против меня улики, принятый мною путь показался мне менее унизительным, чем мысль о тюремной камере и судебном разбирательстве, об улюлюканье и проклятьях черни, о смерти, уготованной убийцам, и позорной памяти, которую они по себе оставляют.
Но сильнее всех этих побуждений было мое отвращение, мой страх при одной мысли о чем-либо, могущем раскрыть перед всеми тайну прошлого. Я невыразимо страдал, представляя себе, что имя Гертруды и ее участь становятся всеобщим достоянием, что их обсуждают, критикуют, высмеивают праздные зеваки и любопытные. Поэтому мне показалось не бог весть каким нравственным подвигом побороть чувство унижения, которое я испытывал от злорадной наглости Торнтона, и утешаться мыслью, что через несколько месяцев я освобожусь и от его вымогательств и от жизни.
Однако с недавнего времени терзания, которым меня подвергал Торнтон, и его требования дошли до того, что я уже не в силах был сдерживать свое негодование и принуждать себя к уступкам. Борьба с самим собою мне уже не по силам, дело быстро приближается к самой жестокой последней схватке, которую мне придется претерпеть, прежде чем «злодей перестанет мучить, а усталый обретет покой». Несколько дней назад я принял решение, и теперь пусть оно совершится. Я намерен покинуть родину и найти убежище на континенте. Там я укроюсь от преследований Торнтона и от опасности, которой они мне грозят; там, никому не известный и никем не тревожимый, стану я дожидаться исхода своей болезни.
Но до отъезда мне предстояло выполнить два обязательства, и теперь оба уже выполнены: одно в отношении благородной женщины с горячим сердцем, почтившей меня своим сочувствием и привязанностью, другое в отношении тебя. У нее я был вчера и в общих чертах изложил ей историю, подробно рассказанную тебе. Я раскрыл перед ней бесплодную и выжженную пустыню своего сердца, поведал ей о болезни, которая вскоре унесет меня. Как прекрасна любовь женщины! Она хотела следовать за мною повсюду, принять мой последний вздох и, наконец, проводить меня к месту последнего успокоения. И все это без какой-либо надежды, без помысла о награде, хотя бы о награде от моей ничего не стоящей любви.
Но довольно! С нею я уже простился. Твои подозрения я понял и простил – они ведь были так естественны, Я считал себя обязанным их рассеять: пожатие твоей руки доказывает мне, что это сделано. Но для моей исповеди есть и другая причина. Сердце мое свободно от любовных увлечений, и теперь я не склонен поддаваться мелкой щепетильности и изощренности чувств, которые часто становятся для нас препятствием на пути к счастью. Я замечал, как ты прежде ухаживал за Эллен, и, признаюсь, меня это очень радовало. Ибо я знаю, что за всем твоим суетным честолюбием, за принятой тобою внешней, искусственной личиной скрывается горячее и великодушное сердце, благородный и проницательный ум. И если бы сестра моя была в десять раз совершеннее, чем она мне кажется, на всем свете не нашел бы я человека более достойного ее, чем ты. Заметил я и то, что за последнее время ты отдаляешься от Эллен. И, догадываясь о причине, я почувствовал, что обязан ее устранить. Она любит тебя, хотя, может быть, ты этого и не знаешь, – беззаветно, по-настоящему. Вся моя жизнь протекла в праздном себялюбии, и я хотел бы кончить ее с сознанием, что помог двум дорогим мне существам, и с надеждой, что моя смерть станет началом их счастья.